Все новости
Литература
24 Сентября 2018, 19:08

Рассыпанный бисер (Повесть)

Зугура РАХМАТУЛЛИНА

Машина бешено неслась по

пустой трассе. Светало, и сонные лучи бледного зимнего солнца лениво
растекались по бескрайней степи, окрашивая ее заснеженные холмики с чернеющими
проплешинами в печально-желтый цвет. Галия Тимерхановна, прислонившись к
холодному стеклу, тихо водила глазами за убегающими за окном унылыми картинками
печальной степи, и только вздрагивала от редких неровностей дороги, на которых
неожиданно подпрыгивала машина. Она снова и снова пыталась в набухшей от долгих
перелетов голове собрать свои мысли, рассыпающиеся как бисер разорванного в
детстве бабушкиного нагрудника, и не могла. Она должна была выступить сегодня
на пленарном заседании международной конференции окулистов в Лиссабоне с
главным докладом, который с нетерпением ждали многие коллеги. Ей, известному в
отечественных и зарубежных медицинских кругах практикующему окулисту,
профессору, главному врачу солидной клиники, выслал приглашение лично
руководитель Международного совета по офтальмологии. Позвонив по телефону, он
выразил искреннюю надежду на скорую встречу на форуме с несравненной госпожой
Гала с ее, как всегда, потрясающим сообщением.

Галии Тимерхановне,

предчувствующей беду, не хотелось лететь в эту далекую страну. Ей накануне
снова приснился тот нехороший сон: рассыпаю­щийся бисер бабушкиного нагрудника,
который в детстве порвала сестра Рамзия, отбирая его у маленькой Галии. Точно
такой же сон она видела перед уходом ее мужа Гадельши, хирурга-кардиолога,
который держал в своих ладонях изъеденные недугом десятки чужих сердец, вдыхая
в них заново жизнь, но чьё сердце она разбила по глупости собственными руками.
Это было очень давно, но время не лечит душу, и боль от разлуки не утихла за
все эти долгие годы. Галия Тимерхановна не хотела все это вспоминать, и машина,
словно чувствуя, снова резко споткнулась на дороге, развеяв ее мысли. От
побежавшей по лицу слезинки защипало в глазах. Она вынула из сумочки зеркальце
и увидела своё тусклое отражение – на нее устало взглянуло, словно чужое, лицо
с темными кругами под воспалёнными глазами и с глубокой морщиной на переносице.

Бесконечные перелёты последних лет и бессонные ночи в самолетах и

аэропортах, выступления и презентации на многочисленных форумах, донимающие
своими вопросами и интервью любопытные коллеги и назойливые журналисты
отражались прежде всего на ее увядающем лице, прибавляя морщин и меняя его
цвет. Ей шёл шестой десяток лет, у неё уже было пенсионное удостоверение,
которое она спрятала между книгами в своей домашней библиотеке и никому не показывала,
но она была очень красива броской азиатской красотой, доставшейся от
прабабушки-казашки. Айшу, ещё девочкой-подростком, присмотрел на рынке лихой
красавец, прадед-сорвиголова Габдулла и однажды темной ночью умыкнул из родного
дома. Говорят, что родственники, потомки сурового нравом племени Жагалбайлы,
подняли на коней весь аул и под утро прискакали за девчонкой, которую давно
договорились сосватать за старого бая третьей женой. Но не тут-то было! Вся
деревня с топорами и вилами вышла на защиту парня с кинжалом в руке, грудью
заслонившего дрожащую от страха невесту, мертвой хваткой вцепившуюся в своего
любимого. И не отдали, более того, жестко дали понять незваным гостям, что с
«соседями по огню» нужно жить в мире и согласии: времена лихих карымта и барымта
уже прошли.

Сирота-прадед был гол,

как сокол, с которым он ходил на степную живность, и что с него возьмёшь?
Может, эта белолицая казахская девчушка с голубыми глазами, ещё почти ребенок,
станет единственной отрадой в его одинокой жизни? Отца Габдуллы, рано
овдовевшего и оставшегося с крохотным сыном на руках, а после растерзанного в
степи стаей голодных волков, знали и уважали в округе все. В голодный год,
когда страшный суховей выжег вокруг все живое, он перерезал всех своих овец и
раздал голодающим детишкам. Благодарные люди это помнили и с угрюмыми лицами
плотным кольцом окружили молодых. Казахи, о чем-то пошептавшись друг с другом,
спешились, аксакалы взяли лошадей непрошеных кунаков за уздцы и усадили новую
родню на расстеленные на скорую руку кошмы. Поговорив по душам, тут же зарезали
пару жирных баранов, сварили бишбармак, напоили кумысом и проводили их с миром.
Зажиточный сосед прадеда, который ещё в юности ходил с отцом Габдуллы в степи
на соколиную охоту и чьих детей он спас тогда, отдал казахам на калым пару
рабочих лошадей и дойную кобылицу, помог молодым обустроить обветшавший дом.

Невестка Айша оказалась

работящей, мирной и доброй. Ее полюбили деревенские женщины, вначале
настороженно косившиеся на непохожую на них голубоглазую и белолицую молодку, и
после, договорившись, подарили ей вышитый разноцветным бисером и украшенный
серебряными монетками новый нагрудник. Габдулла старался как мог, завёл пчёл и
зимними ночами мастерил ульи для продажи. Жили мирно, сытно, родили сына
Мавлитбая и дочь Гайшу, которую после отдали замуж в оренбургские степи.

Гайша умерла при первых

же родах, а Мавлитбая, оставшегося в деревне с родителями, женили на хорошей
девушке Фатиме из соседнего села. У молодых друг за другом появились
долгожданные наследники Самат и Тимерхан, и обо всем этом рассказала маленькой
Галии бабушка Фатима, когда белолицая девочка с голубыми миндалевидными
глазами, которую даже родные сёстры дразнили «жёлтой жабой», со слезами
прибежала к ней и горько, не по-детски, заплакала, спрятав свою голову в ее
коленях. Она и поведала Галии, почему ее сладенькая-младшенькая внучка совсем
не похожа ни на смуглолицых сестёр, ни на деревенских сверстниц с чёрными и
блестящими, как воронье крыло, косичками.

— Кровь в тебе казахская

бабушки Айши проснулась, — погладила она девочку по мягким, цвета выцветшей
ковыли, волосикам. — Спала-спала тихо-мирно и вдруг проснулась, на зависть
остальным в роду и в деревне. Не плачь, мой цыпленочек, а радуйся, это только
на благо! Вырастешь не только красавицей, но и умницей — обновлённая кровь в
тебе течёт, сильная и свежая...

Машина, словно

споткнувшись, резко подпрыгнула на дороге, снова рассыпав, как бисер, мысли
Галии Тимерхановны в разные стороны.

— Осторожней, Шариф, не

гоните, не на праздник едем, — Галия Тимерхановна устало провела рукой по лицу,
смахивая со лба упавшие волосы. — Гололёд на дороге, не нужно торопиться.

Она словно хотела

продлить эти редкие мгновения в своей жизни, когда рядом никого не было, кроме
Шарифа, который был глух, нем и слеп, как положено мудрому водителю, и когда
она могла, без чужого взора, окунуться в мир своих мыслей. Вот и сейчас ее
мысли были не о потерянном докладе, а об ушедшей из жизни Белой матери, которую
она не видела целую вечность, а она, наверное, ее ждала и умерла, так и не
дождавшись... Ведь собиралась к ней, словно предчувствуя беду, но так и не
смогла выкроить время в этой дурной суете сует. Ей стало зябко, слезы, одна за
другой, медленно потекли по ее лицу.

Только вчера, встав ни

свет ни заря, начала готовиться к выступлению. Примерила новый костюм, потерла
мягкой тряпочкой любимые туфли-лодочки, ещё раз проверила презентационный
материал, который молодая поросль клиники готовила целый месяц. Она не любила
выступления на английском языке и села за свой доклад, но неожиданно
раздавшийся в номере телефонный звонок саблей резанул по неспокойной душе Галии
Тимерхановны. Тревожный голос в трубке сказал на английском, что ее мобильный
недоступен и что у неё проблемы — она потеряла, если они правильно поняли, свою
Белую маму. Да-да, так и сообщили, что скончалась ее Белая мать и выражают ей
искренние соболезнования. Она замерла с трубкой в руке. В висках застучало,
резко закружилась голова, и Галия Тимерхановна чуть не упала со стула. Жесткий
реалист, хирург, копающийся без страха и сострадания в человеческом глазу, она
не была эмоциональной или романтичной натурой. Иронично повторяя Станиславское
«не верю», скептически относилась к фильмам, где экзальтированная дама, вдруг
услышав нехорошую весть или прочитав ее в письме, тихо теряет сознание или
театрально сползает в обморок. Но в тот миг она сама вдруг почувствовала, как
медленно поплыл перед глазами пол в номере, а тело и душа ее обмякли.

Галия Тимерхановна быстро

взяла себя в руки, хладнокровно закрыла свою бесценную папку с докладом, от
которого офтальмологический мир в очередной раз должен был содрогнуться,
позвонила в посольство и через пару часов уже была высоко в небе. За два долгих
и утомительных перелёта с одного конца света на другой она ни разу не сомкнула
глаз и просто летела, уставившись остекленевшими глазами в иллюминатор, ни о
чем не думая и ничего не вспоминая.

В аэропорту в Уфе ее

встретил Шариф, взял чемоданы, открыл дверцу и посадил в машину.

— Домой заезжаем? —

спросил он. — Я купил все, что Вы просили на поминки, деньги разменял,
полотенца и мыло в пакете, валенки Вам взял и шаль пуховую тоже положил в
багажник.

— Не нужно домой, Шариф,

— Галия Тимерхановна устало закрыла глаза. — Едем в деревню, дорога длинная,
ночь впереди.

2

На похороны она опоздала.

Впервые за последние десятилетия ее машина, взвизгнув, остановилась у ворот
дома Белого отца и Белой матери. Выбежали какие-то люди, открыли ворота,
помогли выгрузить вещи и сумки. Она, повязав платок, зашла в дом, молча кивнула
всем головой и присела на скамейку у стены, рядом с Тагзима инэй, которую знала
с детства. Она вместе с ее Белой матерью, деревенской фельдшерицей, всю жизнь
проработала в их маленькой деревянной амбулатории, покрашенной в ярко-зеленый
цвет, кипятила шприцы и мыла полы, выскабливая их до желтизны широким кухонным
ножом, которого так боялась маленькая Галия. Тагзима инэй была с Белой матерью
рядом все долгие годы, вместе с ней ушла на пенсию. Сегодня она проводила свою
закадычную подругу в последний путь и теперь, подавленная, сидела в ее
опустевшем доме, сгорбившись и прикрыв рот уголочком платка, чтобы не
всхлипнуть. Тагзима инэй печально взглянула на Галию Тимерхановну, погладила ее
по руке. Мулла, закрыв глаза, в мертвой тишине читал молитвы за упокой души
усопшей, было слышно, как тикают на комоде старые ходики. Народу было много,
пришли и старики, и молодежь, и среди них не было ни одного, к жизни, судьбе и
семье которого в свое время не прикоснулась бы легкая и тёплая рука Белой
матери.

Галия Тимерхановна

бросила взгляд на накрытые столы: блины, пироги, мясо с картошкой, изюм и мёд в
пиалушках. Вся красивая посуда, которая собиралась годами и бережно хранилась
на полках кухонного буфета для особых торжеств, была выставлена сегодня напоказ
пришедшим на последнюю свадьбу Белой матери — словно ее открытая настежь людям
светлая душа. Каждая тарелочка, пиалушка, чашка были знакомы Галии до щемящей
боли в сердце. Она в детстве часто играла в повара, расставляла на полу чашки и
тарелочки и после по очереди угощала смеющихся родителей. К горлу подступил
ком, уставшие глаза тут же наполнились слезами...

Мулла дочитал молитву, и

после все долго, словно целую вечность, раздавали подаяние-хэйер за упокой души
усопшей. Благодарные люди, звеня монетами и шурша мылом в разноцветных
обертках, со слезами на глазах опускали в протянутые руки последнюю дань
уважения хозяйке опустевшего дома.

— Хэйер завершили, —

громко оповестила присутствующих молодая женщина в синем платке, которую Галия
Тимерхановна не узнала. Снова прочитали молитву, помянули усопшую добрым
словом, принесли всем бульон с лапшой. С поминальным обедом суетилась, повязав
красный передник, располневшая сестра Рамзия, которую Галия Тимерхановна тоже
не видела очень и очень давно. Собрали тарелки, налили всем чай. Тагзима инэй,
подозвав Рамзию, что-то шепнула ей на ухо. Сестра, кивнув головой, ушла и тут
же вернулась с чайной парой с золотой каемкой по краям и заменила Галии
Тимерхановне пиалу. Она долго смотрела на чашку и не узнавала, потому что знала
все, что живет на полках, до мелочей, до последней ложки и бокала. Она
вздохнула. Конечно, столько лет прошло с тех пор, целая вечность, как стрела,
пролетела над ее головой. Новый сервиз, нарядный и светлый, Белая мать,
наверное, купила для особых торжеств и дорогих гостей… Выпили чаю, ещё раз
прочитали молитву за здравие всех, кто пришёл на поминки и готовил стол, и все
начали потихоньку расходиться.

Галия, уставившись в одну

точку, даже не притронулась к своей чашке.

— Галия, доченька, —

Тагзима инэй, собравшаяся домой, тронула ее за плечо. — Пей чай, остыл уже. Не
плачь, цыпленочек, главное, ты приехала, успела на поминки.

Тагзима инэй вытерла

слезы. Пусть земля будет пухом ее Белой матери, а ее добрая и чистая душа
упокоится в голубых, как ее глаза, небесах. К Ак-Самату своему, Белому отцу
Галии, ушла она, а не куда-нибудь, теперь всегда будут вместе. Рядышком с ним
ее и похоронили — сердце к сердцу, душа к душе. Да пусть они оба будут в раю,
сколько добра принесли они в жизнь каждой семьи в этой деревне, детей учили,
людей лечили, с ними ведь советовались даже по своим житейским делам: сколько
кредита взять на личные нужды, чтобы расплатиться вовремя, какого цвета крышу
на новый дом сделать, в какую профессию лучше направить детишек, чтобы кусок
хлеба был всегда на их столе? Дом и души их всегда были открыты настежь, как
окна летом, потому все и пришли проводить Белую мать в последнюю дорогу. Когда
хоронили Ак-Самата, тоже, как и сегодня, во дворе яблоку негде было упасть. И
все плакали, даже мужчины…

— Если время найдешь,

загляни ко мне на минутку, — Тагзима инэй вздохнула. — Передам тебе твой
нагрудник и бумаги на дом.

Какие бумаги? Какой дом?

Галия Тимерхановна подняла свои красные от слез глаза и устало посмотрела на
Тагзиму-инэй. Старушка снова присела, вздохнула и вытерла сорвавшуюся с ресниц
слезу. Завещание — на этот дом, его составили на имя маленькой Галии ещё при
жизни Белого отца, а после его смерти Белая мать отдала его Тагзиме на
хранение, на всякий случай. А нагрудник она забрала домой ещё вчера, знала
место, куда был спрятан. Белая мать очень хотела передать его своей дочке,
когда приедет... Не успела...

Галия громко всхлипнула и

закрыла лицо руками. Тагзима инэй не стала ее утешать, пусть поплачет, легче
станет. Она такой же, как и они, человек. Это там, у себя в кабинете, она
важная и знатная, а здесь многие помнят ее ещё сопливой девчушкой с кривыми
ножками и тонкими ручонками, гонявшей прутиком желтеньких, как сама, цыплят.
Опираясь на стол, она тяжело встала, ещё раз погладила плачущую Галию по плечу
и, ковыляя на больную ногу, пошла домой.

В доме было душно, Галии

Тимерхановне стало плохо, не хватало воздуха, и она вышла на крыльцо. Зимний
ветер-степняк обжег пылающее лицо, она обняла себя руками. Ее трясло, но холодно
было не телу, а душе. Скрипнула дверь, она обернулась. На неё, не мигая, широко
распахнув свои огромные голубые глаза, пристально смотрела незнакомая девочка,
удивительно похожая на нее. Галия Тимерхановна улыбнулась: она знала из письма
мамы Назиры, что в ее доме вместе с ней теперь живут Рамзия с внучкой Назгуль,
которую отдали в школу здесь, в деревне. Галия Тимерхановна вспомнила слова
бабушки Фатимы: и в этой девочке, как в ней самой, через поколения, снова
проснулась кровь казашки Айши.

Девочка протянула тете

фуфайку, которую дала мама, и встала рядом. Галия притянула Назгуль к себе,
наклонившись, поцеловала в щёчку. Девочка доверчиво прижалась к этой красивой
тете, имя которой не сходило с уст Белой бабушки, когда она прибегала к ней
читать книжки. Еще Назгуль видела ее недавно по телевизору, и она что-то
рассказывала про человеческие глаза, но Назгуль ничего не поняла. В телевизоре
она была какая-то строгая и большая, а в жизни совсем другая — маленькая и
очень красивая, и глаза у неё добрые, только красные.

Они обе молчали, две

копии казашки Айши. Старшая еле сдерживала слезы, младшая думала о том, что
она, когда вырастет, обязательно станет профессором, как ее красивая
родственница, потому что Белая бабушка говорила, что она растет второй Галией.
Назгуль похожа на неё и лицом, и глазами, и тем, что уже учится только на
«отлично».

Стало холодно. Девочка,

поёжившись, прервала молчание:

— Тетя Галия, а она здесь

и лежала, когда я ее нашла.

— Кто лежал? Кого ты

нашла? — Галия посмотрела на девочку.

— Белую бабушку, —

удивилась Назгуль и с гордостью посмотрела на тетю. — А Вы не знаете? Это же я
нашла Белую бабушку на крыльце и сообщила взрослым.

Все очень просто. Она

каждое утро, проснувшись, подбегает к окну и смотрит на дым из ее трубы. Он
бывает похожим то на белого мишку, то на серенького зайчика, то на чёрного
котёнка.

Два дня не было видно

дыма над трубой Белой бабушки, она сказала об этом бабушке Рамзии, после
прабабушки Назиры, но они обе махнули рукой. Тогда уже на третий день, не
увидев белых барашков над крышей, она побежала сама к Белой бабушке и нашла ее
на крыльце. Она лежала лицом вверх в одном халате и в красном переднике,
который Назгуль вышила сама и ещё в первом классе подарила на 8 Марта. Белая
бабушка была в домашних тапочках, глаза у неё были открыты, а в руках держала
листочек. Назгуль нисколечко не испугалась, она уже большая и знает, что
бабушки умирают и их души улетают в небо, но листочек она все же взяла. Это
было начатое письмо Галии Тимерхановне, она его прочитала, хотя ее учительница
говорит, что некрасиво читать чужие письма. Но Белая бабушка была ей как
родная, она очень любила ее и часто ходила в гости, даже хлеб иногда покупала
для неё в магазине. Пусть тетя Галия не ругает ее за письмо. Девочка потянула
застывшую Галию Тимерхановну за рукав.

— Где это письмо? — Галия

Тимерхановна, задыхаясь, схватилась за грудь. — Где это письмо, деточка? Что
там было написано?

— Белая бабушка написала,

что она очень ждёт Вас, у неё болит сердце и очень боится, что больше не увидит
своего цыплёночка. Ещё там было, что она Вас очень любит и связала Вам голубой
свитер, чтобы не мёрзли в дорогах. А письмо я отдала Назире инэй, но она его
бросила в печку.

Девочка ещё раз потянула

Галию Тимерхановну за рукав. Пусть не плачет тетя, а то скоро придёт весна и
будет лежать Белая бабушка в воде и будет обижаться на неё. Это как-то она сама
говорила. Да и душе ее на небесах будет тревожно. И ещё — Белая бабушка всегда
напоминала Назгуль, чтобы она старалась быть похожей на свою тётю, потому что
она умная, сильная и очень хорошая! Девочка посмотрела на тетю.

— Не нужно! Не нужно быть

на меня похожей, милая девочка! — Галия Тимерхановна, глотая слезы, прижала
Назгуль к себе. — Не нужно быть на меня похожей, прошу тебя! Ты будешь другой,
доброй, благодарной!

Она громко всхлипнула, и

по ее лицу, догоняя друг друга, побежали слезы.

Девочка с удивлением смотрела на эту по-детски плачущую красивую тётю с

седыми волосами, смешно торчащими из-под съехавшего на бок платка. По ее щекам
черными струйками потекла разъеденная слезами краска для ресниц. Назгуль
смотрела на нее и никак не могла понять одного. Точно такой же краской всегда
красит глаза перед тем, как бежать в клуб, соседская девочка, которой родители
уже разрешают ходить на танцы, но ее тушь не боится ни слез, ни воды и никогда
не размазывается, даже под дождем или липким снегом. Сама однажды попробовала.
Она ее накрасила, и Назгуль долго стояла на улице, подставив лицо дождинкам, и
ничего. Только еле смыла потом, от мыла так щипало глаза, что она плакала, а
бабушка Рамзия ругалась. Что она, ее нарядная родственница, целый профессор, не
может купить такую же?

Вдруг тетя выпустила

девочку из своих трясущихся рук и, подтолкнув ее к двери, сорвалась с места и,
развевая на ветру свои выбившиеся из-под платка волосы, побежала вниз по улице.
Она бежала не зная куда, спотыкалась и падала, поднималась снова и бежала
дальше, даже не взглянув на стайку деревенских дворняжек, увязавшихся было за
странной теткой, которую не остановил их злобный лай. Куривший во дворе с
мужиками Шариф бросился к машине, которая, буксуя на заснеженной улице,
помчалась за Галией Тимерхановной, поднимая клубы встревоженного снега. Шариф
догнал ее у околицы и, скрутив вырывающуюся женщину своими большими руками, с
силой усадил в машину:

— Галия Тимерхановна, ну

что Вы — как дитя малое. Я же за Вас головой отвечаю. Вы же сами доктор, не
расстраивайтесь так, все же когда-то там будем. Дай Бог, чтобы в это дурное
время каждому прожить такую долгую и счастливую жизнь, как Ваша мама. Не убивайтесь
Вы так.

Сейчас они поедут в дом,

ей нужно выпить горячего чаю с мёдом, чтобы не простыть, и успокоиться. Ей
нельзя болеть: операцию на глаза сыну министра, попавшему в аварию, доверят
только ей и никому больше.

— Не нужно домой! Не

нужно домой! — Галия Тимерхановна закрыла лицо руками и задохнулась в плаче. —
Отвезите меня, пожалуйста, к Тагзиме инэй, дом ее рядом с медпунктом, справа.
Отвезите меня к ней, прошу Вас.

3

Тагзима инэй открыла

дверь, обняла Галию Тимерхановну, повела в дом, укутала шалью и налила чаю. По
глазам и трясущимся рукам Галии она поняла, что ей все известно, что ей больно
и очень плохо.

— Не терзай душу свою,

дочка, прошлое уже не вернёшь. Ты была далеко, очень далеко, и вины твоей здесь
нет, что не успела проститься с Белой матерью. И ты уже вон с седыми волосами,
сердце беречь нужно, одно оно, — старушка подвинула к дрожащей Галии пиалушку с
мёдом. — На маму Назиру не обижайся, и она стара стала... Ее тоже можно понять,
понять и простить. Пусть говорят, что не та мать, которая родила, а та, что
воспитала, но все же Назира жизнь тебе дала, родила в муках...

Тагзима инэй не знает,

что случилось в их семье, но знает историю, которую давным-давно поведала ей в
сердцах Аклима, Белая мать Галии, когда они были очень молоды. Тагзима инэй
никогда и никому ее не рассказывала, похоронив в своей душе навечно, но сегодня
она должна рассказать ее Галии непременно, потому что вчера во сне к ней пришла
Аклима и попросила об этом. Она проснулась ночью и больше не спала.

Галия Тимерхановна подняла

на неё свои глаза, полные тоски и боли. Старушка вздохнула, села рядом с
Галией, погладила ее по плечам и, как клубок шерсти, стала тихонечко
распутывать свои воспоминания, которые жили глубоко-глубоко, в тайных уголочках
ее памяти. Ей тяжело было рассказывать это даже Галии, ведь никому за всю свою
долгую жизнь она ни разу не обмолвилась о том, что тогда услышала от ее Белой
матери.

В тот день, со страшной

силой пнув ногой в дверь, в амбулаторию влетела с растрепанными волосами и
опухшая от слез Хабира, мать Амины. Брызгая слюной и захлебываясь, наговорила
Белой матери такое, что у Тагзимы волосы встали дыбом.

— Пустоцвет, корова ты

яловая! — кричала она и махала руками. — Думаешь, на горе моей дочки счастье
своё поганое построишь?

Тагзима кинулась к

Хабире, пытаясь ее успокоить, но вдруг она сама сникла и громко зарыдала,
бессильно уронив голову на плечо Тагзимы. Оказалось, что Амину, ее
доченьку-душеньку, побил муж и она вернулась домой с двумя детишками. Ей дали
выпить валерианки, она затихла и с поникшими плечами ушла домой. Аклима, как
вкопанная, стояла у окна, потом, дрожа всем телом, опустилась на стул и,
уставившись в одну точку, рассказала Тагзиме свою с Ак-Саматом жуткую историю.
Она не плакала, не просила Тагзиму не раскрывать чужим ее страшную тайну,
потому что и она, и Тагзима знали, что такое не рассказывают, а тихо говорят
про себя: не дай Бог никому испытать в жизни такое! Не дай Бог!

Тагзима инэй, вытерев

уголочком платка слезящиеся глаза, начала свой рассказ. Голос ее звучал тихо,
она временами останавливалась, вспоминая прошлое и подбирая осторожно слова,
чтобы ненароком никого не обидеть.

Шла война. Она близилась

к концу, и деревенские женщины начинали свое утро с молитв, чтобы живыми
вернулись те, кого до сих оберегала судьба, а души тех, кто уже никогда не
вернется в родные степи, нашли место в раю. Фатиме, бабушке ее, повезло.
Тимерхан, младшенький, не вышел возрастом, и в районном военкомате сразу
поняли, что этот высокий и с крепкой грудью юноша все же прибавил пару лет к своим
мальчишечьим годам. Вернулся изреванный, и, как в детстве, громко плакал от
обиды, спрятав голову в коленках матери. Фатима утешала сына, но внутренне тихо
радовалась: немцев били уже на их земле, и победа была не за горами.
Старшенький, Самат, подорвался на мине, но жив, в госпитале и написал на
радость матери, что руки-ноги целы.

Совсем плохим стал только

муж Фатимы Мавлитбай, с юности слабый на легкие. Простудился на лесозаготовках
и совсем слёг. Он тихо умирал за пологом, большим красным шаршау, вышитым
Фатимой ещё на приданое. Сколько горячих и сладких ночей провели они здесь с
женой, детей хороших и крепких зачали. Фатима была славной женой, доброй,
скорой на руку, лас­ковой, детей не баловала, но вырастила их трудолюбивыми и
здоровыми. Ее любила за мудрость и кроткий нрав свекровь, строгая Айша, и
ласково называла дочерью.

Мавлитбай не боялся

смерти, знал, что уже близка к концу осточертевшая всем война и этих непрошеных
шакалов добивают в собственной берлоге, радовался тому, что Самат жив. Он прожил
добрую и долгую жизнь, вон сколько безусых парней и молодых мужчин, крепких,
как сталь, полегло на чужбине, оставив своим девушкам и солдаткам только слезы,
горькую память и похоронки. Тем же немногим, кто вернулся из госпиталей, война
искалечила и душу, и тело. Совесть его чиста, работал здесь не покладая рук,
только вот на фронт его не взяли из-за легочной болезни. В юности ещё
заблудился в степи и промёрз насквозь, ладно, Айша вытянула сына с того света
травами и жирными баурсаками. Нет, он благодарен судьбе, она была милостива к
нему. Как завещано в роду, дом свой рядом с отцовским поставил, дерево у
околицы посадил и сыновей народил. Не нужно гневить Аллаха, он прожил достойную
и счастливую жизнь...

Фатима поила его кумысом,

травяными настоями и отварами, но мужу становилось все хуже и хуже.

— Не доживет до победы,

Мавлитбай, эх, не доживет, — сокрушались про себя пришедшие проведать больного
старики. — Жалко, и сына не сможет увидеть, тяжелый очень, в госпитале,
говорят.

Мавлитбай угасал, ночи

просиживал на лежанке, не сомкнув глаз и надрывно кашляя: так ему было легче.
Он сказал как-то Фатиме, что только теперь понял, что самое сладкое на свете —
это глоток воздуха до глубины души, полной грудью. Он задыхался.

Фатима не плакала —

война, как суховей, высушила все слёзы. Горе постучалось почти в каждый дом,
столько мужчин деревенских полегло, а она, на зависть женщинам, все эти лихие
годы ложилась не в пустую, холодную постель, а в объятия мужа. Она прибегала с
работы уставшая до смерти, выдавала за смену сверх нормы столько солдатских
портков, что тихо гордилась собой. Руки у неe были проворные, глаз намётанный и
строчка прямая — всем на зависть. Кормила сына и мужа, который всю свою еду
норовился подложить в чашу Тимерхана. Тот растёт как на дрожжах, работает на
заводе с утра до ночи, сил ему нужно больше, чем протирающему дома штаны отцу,
шутил Мавлитбай. Сын говорил, что наелся, и быстро убегал из-за стола, а
Фатима, прибрав посуду, долго стучала, дотянувшись, по окаменевшей за смену
спине толстой скалкой.

Умер Мавлитбай под утро.

Жидкая вереница стариков и безусых юнцов пошла его провожать, а женщины
остались дома: на кладбище им нельзя. Помыли пол, потолок, приготовили скудный
поминальный стол, помахали топором у ворот, чтобы смерть сюда больше не
возвращалась. После мулла прочитал молитвы, и все помянули усопшего добрым
словом. Светлый был человек Мавлитбай, хороший.

Фатима не плакала: в их

роду женщины были сильные, терпеливые и скупые на слёзы. Жизнь продолжается, за
шустрым Тимерханом нужен глаз да глаз, будет Самата из госпиталя ждать. Вот и
война скоро закончится, мир придёт, всем станет легче.

Наконец, пришла и

долгожданная победа, возвращающихся солдат встречали со слезами и песнями. Чуть
позже вернулся и Самат, но седой, как лунь, без единой тёмной пряди в волосах.
Удивленные односельчане покачали головами, решили, что парню досталось много
лиха, и тут же окрестили его Ак (Белым) Саматом. Прибежала вечером радостная
Амина, но, увидев холодные глаза Самата, как вкопанная остановилась на пороге.

— Здравствуй, Самат, —

еле прошептала девушка. — С возвращением!

Самат посмотрел на девушку пустыми глазами, после — на мать, подошёл к

Амине, взял ее за плечи и повёл в сени. Фатима, затаив дыхание и дрожа,
пыталась уловить еле слышные голоса, но ничего, кроме всхлипов Амины и
приглушенного говора сына, не услышала. Потом захлопнулась дверь: Самат пошёл
провожать девушку. Вернулся быстро, почерневший и угрюмый, зачерпнул воды,
выпил, ушёл за шаршау и до утра уже не выходил.

Фатима чувствовала: что-то

не то с сыном. Он вернулся другим, без прежнего блеска в глазах, замкнутый и
какой-то подавленный, с опущенными плечами. Дурная мысль проскользнула в голове
встревоженной матери, и она тут же отогнала ее прочь: ещё Айша говорила, что
плечи у человека опускаются к большой беде.

— Сын, сын, птенчик мой,

— у Фатимы пропал сон. — Что случилось с тобой, кровинушка моя?

Самат молчал, ни с кем

особо не говорил, молчa помогал по хозяйству, только чудачества неугомонного
Тимерхана вызывали у него порой задумчивую улыбку, и он как бы оживал, и тогда
слабенькие искорки зажигались в его глазах. Но после недавней встречи с Аминой
Фатима не стерпела и заговорила с сыном сама.

— Сын, — Фатима ласково

погладила Самата по седой макушке. — Сын, ко мне вчера приходила Амина. Плачет.
Говорит, что ты сказал ей, что у тебя в госпитале осталась девушка Лена,
белоруска. Амина ведь ждала тебя, мы вместе писали тебе письма.

Фатима замолчала. Мужчины

в их роду всегда были честные, относились к женщине как к святыне, за всю свою
жизнь она не слышала и не видела от своего мужа плохого слова и недостойных
поступков. Мавлитбай точно не одобрил бы такое поведение сына. Самат молчал.
Что же он мог сказать матери в оправдание? Что он ничем не может утешить верную
и дождавшуюся его возвращения Амину, каждая частичка души и тела которой
трепетали от близости вернувшегося живым с войны молодого и сильного парня,
дышали нетерпеливым ожиданием любви и ещё неведомой сладостной мужской ласки.
Что же мог он дать ей, плачущей Амине? Мать снова коснулась его головы. Любит
его Амина, она хорошая и работящая девушка, вот уберут осенью картошку, можно и
свадьбу сыграть. Обязательно нужно в этом году, а то Тимерхан-озорник, почти
единственный жених на всю округу, на пятки его наступает, жениться хочет, а в
один год играть в доме две свадьбы — дурная примета. И что за девушка в
госпитале, о которой сказала Амина? Разве она не знает, что у Самата в деревне
невеста осталась? Ждала его, ночами не спала, может быть, ее молитвы и спасли
тогда его от смерти?

— Мать, мать, остановись,

— Самат вдруг до хруста сдавил свою голову обеими руками и, уткнувшись лицом в
материнскую грудь, заплакал, как ребёнок. — Какие молитвы, мама! Лучше бы я
погиб тогда! Ты ведь не знаешь, да никто, кроме Лены, не знает, что сделала со мной
тогда та мина!

Фатима крепко прижала

сына к груди, и слезы закапали на его седую макушку. Она мать, и сердце ее
чувствовало, что вернувшийся из госпиталя хромой и исполосованный шрамами
Самат, но с ясной головой, целыми руками и ногами, не мог поседеть, как лунь,
просто так.

— Не молчи, сын, говори,

может, легче станет и тебе, и мне, — Фатима стиснула зубы. — Говори, я мать, я
все пойму. Вместе и подумаем, как дальше быть.

Самат молчал, он не

решался вылить в душу матери, похоронившей недавно отца, ещё одну боль. Фатима
чувствовала это по прерывистому дыханию сына, обжигающему высохшую материнскую
грудь, которой она давным-давно, обливаясь слезами от счастья, кормила своего
крохотного первенца, умещавшегося тогда в ее тоненьких ручонках. Она тихо гладила
седые и жесткие волосы сына и с содроганием слушала его страшную историю,
прерывающуюся тяжелым дыханием.

...Тогда Самата, безусого

танкиста, подорвавшегося на притаившейся у обочины случайной мине, мимо которой
прошли саперы, от смерти спас прижатый к животу увесистый кусок трака от
гусеницы немецкого танка, которым он хотел подпереть сломанный стул. Было
небольшое затишье, и он собирался написать Амине. Осколки насквозь прошили его
руки и ноги, застряли в теле, исполосовали лицо, ранили в голову, и после
изуродованного парня, чудом оставшегося в живых, собирали по частям и пришивали
к его телу висевшие на коже и сухожилиях куски прожженной плоти. Танкист не
сдался смерти, потому что был молод, силён, здоров и вырос в вольных степях на
конине с кумысом. Он выжил, но умер как мужчина — мина обрубила напрочь будущие
корни его рода, лишила его, ещё не познавшего в своей юной жизни женской ласки,
счастья любить женщину по-настоящему, по-мужски, счастья стать мужем Амины и
родить сына. Он, забинтованный с головы до ног, случайно подслушал тихий шёпот
военврача и медсестры, и все вокруг потеряло для него всякий смысл. После того,
как сняли бинты с его лица, он увидел в зеркале над раковиной себя — седого, с
шрамами по всему лицу, другого. Самат не забился в истерике, не заплакал, как
другие, он просто до боли в скулах стиснул зубы, и скоро его, поседевшего в
двадцать лет парня, отправили в глубокий тыл, на долечивание. Раны постепенно
затягивались, силы возвращались, и победу он уже встретил на своих ногах. Но Самат
не хотел жить, он не мог так жить. Да, матери будет тяжело, и он это понимал,
но выхода другого у него нет. Если честно, матери повезло, она дождалась
победы, у неё есть ещё один сын — живой и невредимый. Вот недавно в палате
ребята рассказали, что в одной семье погибли сразу трое сыновей. Амина же
поплачет и забудет его, а род продолжит Тимерхан — и за себя, и за него. Он
красив, молод, будет опорой матери на старости лет.

Самат долго писал своё

последнее письмо матери, положил его в карман и поднялся на самый верхний этаж
госпиталя, но к нему подошла медсестра Лена и сказала, что нужно жить —
несмотря ни на что. И он пошёл с ней вниз, вместе порвали письмо на мелкие
кусочки, развеяли их по двору и, подняв головы, долго смотрели, как они, словно
тополиный пух, медленно кружась, терялись в высокой траве. Лена спасла его
тогда от греха и от смерти… Пока она осталась в том госпитале под Тверью, и
ждёт его возвращения. И он вернется, потому что Лена тогда тоже рассказала ему
свою страшную историю.

В их глухую, Богом и

войной забытую деревню в белорусских топях, немцы пришли под утро. Весь день
гонялись за курами и гусями, кидали в любопытных детишек яйцами и стали резать
совсем ещё крохотных поросят, подняв по всей округе дикий душераздирающий визг.
Под вечер, пнув ногой калитку, уже навеселе, с красными лицами и с автоматами
наперевес, завалились они и во двор к Гриньковичам и сразу же полоснули
очередью по залившейся лаем Барыне, молоденькой собачке, которую ещё живой дед
выменял у лесника на баранью лопатку. Лена, совсем ещё девочка-тростиночка с
пушистыми льняными волосами, убежала на задний двор. Она с ужасом, глотая
слезы, наблюдала за ними через плетёную изгородь. Немцы, что-то гаркнув
пытавшейся закрыть ворота в хлев старой бабушке и засучив рукава мундиров,
принялись хозяйничать в их доме. Они, довольные зажиточным двором, хохотали от
удовольствия, тут же свернули головы самым толстым несушкам и кинули в большой
котёл. Важные, сытые, с неприятной гортанной речью немцы были похожи на жирных
индюков, которые жили у соседей справа. Они весело играли на зубной гармошке,
которую Лена видела первый раз в жизни, и горланили свои песни. Уже пьяные,
затолкав причитавшую бабушку в хлев, выволокли из-за изгороди еле живую от
страха девочку и, закрыв ей рот пахнущей салом жирной пятерней, потащили к
задним дворам. Обезумевшие от водки и сладкого девичьего запаха потные боровы
набросились на ребёнка и вывернули наизнанку всю ее душу и хрупкое тельце.
После выкинули в поле, где ее, полумертвую и истекающую кровью, подобрали
соседи и уже ночью, в телеге, присыпав соломой, отвезли в лес к партизанам. Всю
ночь, при тусклом свете керосиновой лампы, ее оперировал видавший виды отрядный
хирург, и у него тряслись руки от вида того, что сделали с девчонкой с
поседевшими волосами эти нелюди. Он спас ее, девочка выжила, и после немного
окрепшую Лену на самолете переправили на Большую землю в военный госпиталь.

Окончив курсы медсестёр, девушка осталась там же, и многие — и персонал,

и ожившие после ранений и контузий молодые солдаты — заглядывались на этого
ангела-медсестру в белом халате с седыми волосами и голубыми глазами, у которой
были самые добрые и ласковые руки на свете. Она ни на кого не смотрела, но
однажды увидела высокого смуглого парня с потухшими глазами у открытого окна на
последнем этаже госпиталя, не моргая, смотревшего вниз на торопливо снующих
взад и вперёд людей. Лена знала историю болезни этого молодого танкиста со
шрамами на лице, поднялась к нему, тихо взяла его за руку и, поддерживая,
повела вниз по лестнице в госпитальный сад. Усадила парня на скамью, села рядом
и тихо сказала, что прыгнуть с высоты сможет каждый, но жить дальше, несмотря
ни на что, мечтать, верить, любить — назло фашистам, которые отняли у них обоих
самое человеческое и сокровенное, — это подвиг и поступок, не менее
мужественный, чем на фронте. Она тихо рассказывала свою историю, Самат слушал
ее молча, больно сжав тонкую девичью кисть. После они, держась за руки, долго
смотрели друг на друга, и больше танкист не поднимался на последний этаж
госпиталя.

Несчастную девушку

фашисты тогда изуродовали. У Лены никогда не будет детей, и она никогда не
сможет любить Самата по-настоящему, как женщина… Самат замолчал. Он поднял
голову и посмотрел на мать. Лена одна как перст на этой земле, у неё никого,
кроме Самата, нет на всём белом свете. Немцы, отступая, сожгли дотла ее село
вместе с людьми. Она знает о его беде, и они вместе решили, что будут любить друг
друга такими, какие они есть, станут самыми счастливыми на этом свете, потому
что они выжили друг для друга и только вместе могут быть сильными и никого и
ничего не бояться. На днях Самат уедет к ней, выучится, как договорились, на
учителя и с Леной-медсестрой вернётся домой, в деревню. А Амина ещё найдёт своё
счастье, она добрая и красивая.

Самат замолчал. Фатима не

вытирала слезы, и они капали на седую голову ее несчастного сына. Война, война!
Что ты за чудище такое! Какого красавца превратила, подлая, в иссохший полый
курай, обрезала под корень его судьбу, убила его неродившихся детей и ее
внуков.

— Не плачь, сын, — Фатима

заглянула в его глаза. — Не плачь! Нужно жить! С Аминой мы разберёмся, не
волнуйся за неё. Езжай, выучись и привези свою Лену. Я буду любить ее, слова
плохого не скажу, а тайна ваша уйдёт со мной в могилу.

Через неделю, на

удивление деревенским, Ак-Самат уехал. Амину забрали в город родственники, она
устроилась на работу и вскоре вышла замуж. Остепенился и Тимерхан и, неожиданно
для всех девчат и оставшихся без мужей молодых солдаток, привёл к Фатиме в дом
невестку. От него забеременела бойкая Назира из соседней деревни. На скорую
руку сыграв свадьбу, молодые устроились на работу на конезавод, и уже к весне
Фатима стала бабушкой.

4

Ак-Самат вернулся в

деревню через год, привёз с собой маленькую и тоненькую девушку не то с седыми,
не то с выжженными волосами, собранными в аккуратный пучок на макушке.

Тагзима сразу поняла, что

это Лена из госпиталя, о которой недавно рассказывала в лавке мать Амины.

— Не будет ей счастья

здесь. На чужом горе жизнь свою не наладишь, — покачали укоризненно головой и
старики.

Всем было любопытно, как

же будет жить в этих суровых степях не знающая языка, слабенькая, как стебелёк
молодого курая, чужая девица-разлучница, проклятая матерью Амины, и многие в
первый же день ее работы фельдшером с любопытством потянулись в амбулаторию
посмотреть на жену Ак-Самата. Таких невесток в их округе не было со времен
казашки Айши: с белым лицом, с седыми завитушками пушистых волос, стеснительно
выглядывающими из-под белого платочка, с голубенькими и чистыми глазами. В
белом халате, с доброй улыбкой и с певучим голоском она была похожа на ангела,
и Елену Николаевну-Лену сразу же по-доброму и радушно окрестили Ак (Белой) Леной.
Фатима, наскоро пригласив муллу, прочитала молодым никах, и мулла, недолго
думая, дал Ак-Лене новое имя, оповестив присутствующих, что отныне и навсегда
ее будут звать Аклимой.

Деревенские женщины ее

полюбили и простили за то, что увела от своих невест красавца Ак-Самата. Она
быстро выучила язык, уколы делала легко и без боли, что даже малышня не боялась
ее белого халата, а руки у неё были тёплые и ласковые. Фатима связала снохе
пуховую шаль, чтобы не мёрзла в холодной амбулатории, научила готовить бишбармак,
тонко нарезать лапшу и печь баурсак. Ак-Самат работал в школе, учил детишек
математике и начал строить дом. У Тимерхана и Назиры родилась вторая дочь, и в
отцовском доме стало шумно и тесно.

Все вроде было хорошо у

Аклимы и Ак-Самата. Новоселье они справили, колхоз и односельчане помогли,
слава о добром фельдшере, которая от души лечила своих подопечных, давно
разнеслась по округе. Но напрасно деревенские женщины украдкой вглядывались в
хрупкую Аклиму: она оставалась такой же тростиночкой, хрупкой и легкой, как
пушинка. У них не было детей, и от любопытных взглядов, буравящих спину, Аклиме
становилось не по себе, но ее слез не видел никто: ни муж, ни родные. И темными
зимними вечерами, собираясь на посиделки, женщины по-доброму жалели ее, ведь
ребёнком совсем, говорят, оккупацию пережила, голод и холод познала, деревню ее
немцы вместе с родственниками спалили, а она выжила. Дружно пристыдили мать
Амины, которая пыталась облить ее грязью, и сказали, чтобы не брала грех на
душу и не наговаривала напрасно на человека. По глазам ее вечно печальным
видно, что много горя она в своей совсем ещё зеленой жизни пережила, да и не
седеют в двадцать лет просто так. Поручили Тагзиме, устроившейся санитаркой в
амбулаторию, поговорить с Аклимой, чтобы съездила она к бабке-знахарке в
соседний район, которая умела лечить женское лоно разными травами, выправлять
опущенный пупок и ставить на бесплодные животы банки из горшочков. Многим,
говорят, она помогла, даже безнадежным. Аклима сказала ей «спасибо» тогда, но
никто не знал, съездили они с мужем к той бабушке или нет — детей у них как не
было, так и нет. Фатима нянчилась со своими внучками, и у неё разрывалось
сердце, когда в гости заходили Самат с Аклимой, которые не сводили глаз с дочек
Тимерхана. И однажды она пришла к ним сама.

5

Да, Тагзима знала и

давно, почему нет детей у Лены-Аклимы. После ее рассказа они обе, крепко
обнявшись, тихо плакали. Но однажды, открыв двери амбулатории и увидев горящие
глаза Аклимы, Тагзима решила, что свершилось чудо! Но чуда не получилось!
Просто Фатима зашла к ним и сказала, чтобы взяли ребёнка из детдома. Вон
сколько несчастных сирот раскидала по свету эта война, отняла родителей, лишив
их материнской ласки и отцовского тепла. Богоугодное и благое дело это — взять
в дом сироту, в деревне к таким людям относятся с уважением и пониманием, и им
будет веселей, да и на старости лет будет кому подать воды. Лена бросилась к
свекрови и уткнулась головой в ее колени. По щекам ее катились благодарные
слезы. Всевышний услышал ее мольбу, потому что они с мужем давно лелеяли эту
заветную мечту, и она получила благословление свекрови! Вчера они с Саматом как
раз были в райцентре и посмотрели девочку-сироту в детском доме. Она ещё
маленькая, все родные погибли в войну, а маму, раненую во время бомбежки
эшелона с беженцами, смерть нашла уже в эвакуации. Девочка хорошая, со светлыми
волосиками и серенькими умненькими глазами, на нее саму похожа и сразу пошла на
руки к Самату. Лена вся светилась от счастья! Она даже чувствует ее чудный
сладкий запах. Вот начнутся у детишек каникулы, освободится Самат, и начнут
документы оформлять. Никому говорить не стали, свекровь и Тимерхан с Назирой
только знают, брат же родной, как от него такую радость утаишь, не простит
потом. Осталось совсем немного. Лена закрутилась по комнатке, подбежала к
Тагзиме и звонко поцеловала ее в щечку.

Тагзима была рада за неё,

ведь чужих детей не бывает. А сколько божьей благодарности придёт в ее
выжженную войной душу, если осчастливит сиротинку! А Самату каково? С такой
тоской он смотрит на семейство Тимерхана. На третьего уже беременна его Назира,
а Тимерхан даже не знает, горевать ему или радоваться? Зачать и родить ребёнка
— нехитрое дело, его же кормить нужно, одевать, воспитывать, на ноги поставить
и в люди вывести.

А что же делать таким,

как Аклима и Самат? Как жить, если нет своих ребятишек? Вот и возьмут ребеночка
из детдома, Ак-Самат будет хорошим отцом, вон как детишки в школе за ним по
пятам бегают, за родными, наверное, не так.

Теперь, каждый раз

отрывая листочки висевшего в амбулатории календаря, счастливая Аклима
приближала свой долгожданный день. Но вдруг неожиданно, прямо на конезаводе,
раньше времени родила Назира, которая принесла Тимерхану обед, нечаянно
поскользнулась и упала на ровном месте, ударившись головой о край стойла.
Ладно, успели привезти деревенскую повитуху, которая спасла и роженицу, и
ребёнка. Девочка родилась недоношенной, нахлебавшейся утробных вод, и повитуха,
взяв ребёнка за ножки, долго хлопала ее по крошечной спине и отсасывала через
платок слизь из беззвучного ротика. Наконец, девочка залилась громким плачем.

— Будет жить, — сказала

она еле живой Назире. — Но тяжело будет тебе дочка. Слабенькой, больной она у
тебя родилась, похоже, сердечко не так кровушку гоняет, тяжело дышит и лицо
бледное, как полотно. Если будешь стараться, поставишь на ноги, не вытянешь,
умрет рано или калекой вырастет. А теперь тебя нужно спасать, крови много из
тебя вытекло, в больницу нужно, без врачей не выкарабкаешься.

В больнице она пролежала

долго, почти все лето. Лена помогала свекрови присматривать за девчонками
Назиры, а Самат все время о чём-то подолгу говорил с братом. Когда Назира с
девочкой выписались из больницы, Самат и Аклима пришли к ним. У Назиры сгорело
молоко, она, сильно похудевшая и с измученным лицом, еле двигалась по дому, и
по ее глазам было видно, что новорожденная особой радости ей не принесла. Она и
не хотела этого ребёнка, так, случайно забеременела, в бане, сама виновата,
ведь знала, что не вовремя захотел ласки Тимерхан. Девочка родилась с больным
сердцем, как огорошили врачи, и нужно долгое терпеливое лечение. Легкие тоже
пострадали — не ребёнок, а одна беда. Назира с содроганием думала о том, что ее
ждёт: бессонные ночи, уколы, таблетки, бесконечные поездки на скрипучей телеге
в районную больницу. Уход за ней нужен, предупредили доктора, кормить
беспрестанно витаминами и хорошей едой, а где ее возьмёшь, эту еду, сегодня?
Назира смотрела на бледное лицо девочки, и ей становилось нехорошо от того, что
этот случайный и больной ребёнок — лишний в их доме и в ее жизни. Она украдкой
косилась на Фатиму и боялась, что вдруг она прочитает ее дурные мысли. Свекровь
старела, стала жаловаться на глаза и сердце. Как могла, помогала снохе, которую
тоже еле-еле вытащили с того света, но Назира недолюбливала строгую и жесткую
на язык Фатиму.

И вдруг Назиру, увидевшую наклонившуюся над колыбелькой улыбающуюся

Аклиму, словно окатили ведром родниковой воды. А что, если? Вот они с Саматом
собрались удочерить безродную девочку непонятно каких кровей, а здесь своих
племянниц как кур нерезаных. Не все ли равно, кого воспитывать этой
пустоцветке? Да и Самат будет рад, своя же кровь, не чужая, а брата родного.
Ведь не зря говорят, что лучше в дом взять безродную скотинку, чем
неблагодарную сиротинку! Ну и ладно, что с болячками родилась! Времени у них
много, будут по больницам возить и лечить, а Назире за старшими смотреть нужно
и мужа ещё ублажать. Тимерхан как конь нестреноженный, чуть что, норовит в
вольную степь. Да и лучше намного они живут, вон Самата директором школы вместо
старого Хатмуллы агая собираются поставить.

Справедливости ведь нет

на этом белом свете. Назира с Тимерханом на конезаводе и в жару, и в холод с
утра до ночи навоз гребут лопатой, а Самат-учитель в чёрном пиджаке со своей
Аклимой-фельдшерицей в белом халате — большущие деньги, и не знают, куда их
деть. То, что они помогают ее девочкам и иногда подкидывают денег, — это жалкие
копейки и подачки, не более того. Они, как ханы, живут одни в огромном доме,
едят, что хотят, спят, когда хотят. А Назира с Тимерханом? Вон, свекровь они
который год смотрят, помощи от неё, старой ведьмы, уже никакой, только хлеб
переводит и все время ее учит и учит уму-разуму, надоела уже...

У Назиры, как птица в

клетке, забилось сердце, кровь прихлынула к вискам. А ночью, когда уже гости
ушли, прильнув к мужу, жарко нашептала ему на ухо все то, что родилось в ее
голове. Тимерхан сначала опешил, но, подумав, согласился: дома рядом, общая
изгородь с калиткой, девочка вроде будет и дома, и не дома, ну общая на две
семьи. И вообще он хотел сына, надоело ему это бабье царство, один визг и крик
от этих сорок. А Аклима, действительно, знает толк в лечении и лекарствах,
фельдшер все же, уколы ставит хорошо, и книжек всяких у них много. Какое в
конце концов имеет значение, кого девочка будет называть отцом и матерью, ну,
на худой конец, будут у неё по два родителя — не как у всех. Вечерами Самату с
Аклимой делать нечего, вот и займутся девочкой, у него голова уже давно кругом
идёт от двух старшеньких, а Назире лечиться надо. Надоело ему, как голодному
коту рядом с батманом масла, ходить кругами вокруг больной жены, которая все
лечится и ноет. Он же здоровый мужик, совсем истосковался по женской ласке,
спать уже не может ночами, а рядом Назира, к которой притронуться нельзя, —
такая ладная, мягкая и горячая. Тимерхану стало жалко ее, хорошо, он согласен,
только с матерью пусть говорит сама.

На том и порешили, но как

змея зашипела Фатима, услышав это от снохи. Как? Родного ребёнка отдать пусть
даже и не в чужие руки, когда они сами живы и здоровы? Не позволит! Как такое
могло прийти в их безмозглые головы? Она, бабушка, пока хозяйка в этом доме —
ночами спать не будет, но выходит и эту девочку. Вон старшие выросли вместе с
ней, крепкими и озорными, не девочки, а настоящее шайтановское отродье,
мальчишки ее поспокойнее были. Не знает Назира, что дети приходят в этот мир
каждый со своим счастьем, и эту девочку Всевышний послал им со своей судьбой,
вылечат, непременно вылечат, и станет она умной и красивой. Не зря она родилась
вылитой прабабушкой Айшой: личико беленькое, как парное молоко, а глазки точно
будут голубыми и пронзительными, как у ее свекрови. Самат же с Леной возьмут
девочку-сироту из детдома, уже решено. Но Самат, хмуро выслушав мать и
посмотрев на застывшую в изумлении жену и плачущую Назиру, сказал как отрезал:

— Возьмем девочку

Тимерхана, назовём её Галией. Все, разговор окончен.

Вот так маленькая Галия и стала первой в истории деревни малышкой с

двумя отцами и двумя матерями: с мамой Назирой и папой Тимерханом, с Белой
матерью (Ак-инэй) и Белым отцом (Ак-атай). Люди в деревне, не знавшие, что
девочка родилась на белый свет больной и вряд ли ещё выживет, посудачили, что
зря Ак-Самат и Аклима взяли в дом племянницу при живых родителях, лучше бы
взяли сиротинку какую из детдома, у которой нет не то что две, даже одной
матери или одного отца. Посудачили-посудачили и забыли, ведь каждый волен
делать то, что считает нужным. Ак-Самат — мудрый человек, учитель все же, сам
детей уму-разуму учит, наверное, знает, что делает.

Время, как стрела,

полетело вперёд, Самат и Аклима не спали ночами, знали уже каждый холмик по
дороге в районную больницу, но девочку вылечили. Ласка и степные травы, чистый
воздух, мёд и кумыс сделали своё дело, и Галия из хиленькой малышки с кривыми
ножками и жиденькими волосиками выросла в крепкую девочку с голубыми глазами и
белым, как у казашки Айши, лицом. В пять лет она умела считать, бегло читать и
писать своё имя, резво бегала, поднимая желтую пыль, по улицам с мальчишками и
тянулась к девочкам по соседству. Она уже знала, что во дворе рядом живут ее
вторые родители, а эти девочки с темными косичками — ее старшие сестры, и она
их любила от души, по-детски чистой любовью. Галия подолгу наблюдала за ними
через изгородь, но когда она приходила к ним, сестры дружно прогоняли ее со
двора, больно, как соседский гусак, щипали за руку, измазывали грязью одежду и
обзывали «желтой жабой», показывая язык. Галия не обижалась на них, потому что
в ней, как сказала бабушка Фатима, проснулась кровь прабабушки Айши, а в
сёстрах она спит и никогда уже не проснётся, разве только в их детях или
внуках. Галия быстро забывала нехорошие проделки сестёр, хотела играть с ними в
их шумные игры, но они ее не любили. Когда сестры уходили в школу и дома
оставалась Фатима, Галия сразу бежала к ней в гости. Бабушка поила ее чаем со
сливками и сахаром и однажды, открыв стоящий в углу большой кованый сундук,
вынула оттуда красный нагрудник — весь в звенящих монетках и разноцветных
бусинках. Девочка с удивлением смотрела на эту красоту и водила пальчиком по
малюсеньким блестящим кругляшечкам.

— Это досталось мне от

твоей прабабушки Айши. Ах, как он тебе к лицу, мой цыплёночек! — зацокала
языком Фатима, прикладывая к груди внучки нагрудник. — А эти бусинки — бисер,
все они нанизаны и пришиты одной нитью, и если она порвётся, то они рассыпятся
в разные стороны. Береги его. Пусть принесёт тебе счастье, будешь носить, когда
подрастешь, а пока отдай Белой матери.

Галия, прижав к груди

ручонками это богатство, прибежала домой. Белая мать убрала нагрудник на
верхнюю полку шкафа, но однажды, когда она ушла на работу, Галия приволокла
стул, взяла нагрудник и, надев на новое платье, пошла во двор к девочкам.
Сестры не любили ее наряды и, увидев Галию в красивой обновке, старшая, Рамзия,
кинулась к ней, дернула до треска за подол, расцарапала ей лицо и рывком
стянула с шеи бабушкин подарок, рассыпав бисер по пыли. Сестры громко смеялись
и корчили рожи. Рамзия с остервенением втаптывала в пыль упавший нагрудник, а
плачущая Галия ползала на коленках, собирая в ладошку драгоценные бусинки.

Белая мать застала

изреванную Галию с пригоршней бисера, смешавшегося с грязью, подняла порванный
нагрудник с отвисающими монетками и повела дочку домой лечить, как она сказала,
нагрудник и ее расцарапанный лоб. Царапины смазали йодом, бисер пришивали
вдвоём. Галия подавала бусинки, а Белая мать суровыми нитками намертво
прикрепляла их и монетки к красному бархату, и нагрудник стал снова таким же
красивым, как и прежде. Вернувшийся с работы Белый отец Тимерхану и Назире
ничего не сказал, но Галия больше не ходила во двор к девочкам, даже близко не
подходила к изгороди, а незаметно наблюдала за сестричками в окно через
занавеску и звонко смеялась их шалостям.

Тимерхан и Назира вместо

отцовской развалюхи начали строить новый сарай, им было не до девочки, а когда
Назира родила долгожданного сына, про неё забыли совсем. Одета, обута,
жива-здорова, бегает по двору, Самат и Аклима любят ее безбожно, что ещё нужно?
И скоро вместо плетёной изгороди поставили глухой тесовый забор.

Жизнь, размеренная и спокойная, текла своим чередом, жить стало легче и

сытнее всем, но неожиданно ослепла Фатима. Самат возил ее к врачам, но
бесполезно. Доктора сказали, что, видимо, той самой скалкой, которой Фатима
пыталась размять застывшую за швейной машинкой военного цеха спину и шею, она
убила зрительный нерв. Старушка жила у Тимерхана, чувствовала, что не в радость
она многодетной семье сына и своенравной снохе, измученной домашними делами и
сорванцами-детьми, но это был дом, построенный руками ее Мавлитбая, и каждый
гвоздь в его стены был вбит его руками. Она тихо, как мышь, сидела за шаршау, и
ее уже не слушались расшалившиеся девочки. Самат и Аклима уговаривали мать жить
в их доме, но она ни в какую не соглашалась, да и как она могла оставить своё
жильё, в котором живет дух его мужа? Мавлитбай никогда при жизни не поднимал на
неё руку, но на том свете точно побьет за это! Однажды, вернувшись из школы,
Самат споткнулся на пороге о пожитки матери и увидел Фатиму, торжественно
восседающую на подушках, как ханша из сказок, во главе стола. Рядом щебетала
радостная Галия, клала поочерёдно в руки бабушки то кусочки хлеба, то сахара, а
довольная жена с раскрасневшимся от жары лицом хлопотала у поющего самовара.

— Мама будет теперь жить

у нас, — улыбнулась Аклима и на безмолвный взгляд мужа ответила: — Мы адрес
поменяли.

Все оказалось проще

простого. Аклима зашла к Назире за своей сковородкой, ее никто не увидел, и она
услышала, как чертыхается Назира, вытирая с пола пролитый слепой Фатимой чай:

— Зачем ты встала? Чашку

расколола, одни убытки и только! Не сидится ей на месте, все свой нос туда,
куда не нужно, суёт.

Увидев сношеницу, даже не

сконфузилась, сухо поздоровалась и, вытерев руки об подол, ушла в другую
комнату.

— Здравствуйте, мама! —

тихо позвала Аклима, вытерла текущие из открытых глаз старой женщины слезы,
подправила подушку за ее спиной.

Обе молчали, и вдруг

Аклиму осенило! Взбалмошная идея прилетела непонятно откуда, и она
затараторила, удивляясь своей находчивости. Зачем она прибежала-то в этот дом?
А вот зачем! Ночью ей приснился нехороший сон, ей-богу, вещий. Будто пришёл к
ним в дом Газраил, ангел смерти, и говорит Аклиме, что заберёт он
сегодня-завтра Фатиму с собой, в иной мир. Вот только сходит на ту сторону
деревни за двумя ее подругами, а потом по пути заглянет и за Фатимой. Шепнул
тихонечко Аклиме, чтобы попрощалась, пока жива ее свекровь, а то завтра будет
поздно. А Аклима как же без матери своей, а Галия? А Самат? У него и без этого
в последнее время сердце побаливает, осколок двинулся. Как же они без Фатимы?
Она обняла свекровь, положила голову на ее плечо.

— От Газраила не уйдёшь,

дочь, — сказала тихо Фатима и заплакала. — Время, значит, пришло!

— Что Вы, мама! Какое

время? Вам ещё жить да жить нам на радость. Знаете, что? Мы возьмём и
перехитрим Газраила, — зашептала на ухо матери таинственным голосом Аклима. —
Мы просто адрес поменяем, и все! Сейчас же соберём Ваши вещи и уйдём к нам! Дом
другой, адрес другой, забор высокий, он Вас просто не найдёт!

Ведь поверила! Быстро

собрали ее пожитки в большой платок и быстро ушли. Ушли — навсегда закрыв двери
этого неблагодарного дома. Назира даже не вышла проводить. Самат же смеялся от
души и, обняв жену, прошептал, уткнувшись носом в ее седые завитушки:

— Спасибо, любимая.

Но самым странным и

жутким после этого события было то, что на другом конце улицы посреди недели
друг за другом вдруг неожиданно скончались две старушки, погодки Фатимы, с
которыми она все лихие военные годы шила в одной мастерской солдатские штаны.
Тогда Аклима дала себе слово, чтобы загадывать и думать только о хорошем и
добром.

Обманули же они тогда

Газраила на долгих пять лет, прожив которые, однажды в ясную зимнюю ночь Фатима
инэй тихо, без мучений и боли, уснула во сне. Попрощаться с матерью пришёл
только Тимерхан с детишками, а Назира объявила сношенице тихую войну, раз и
навсегда забыв дорогу в их дом, который стоял рядом. Она строго-настрого
запретила мужу и детям общаться с семьей Самата, и Галия умерла для них теперь
уже окончательно. Аклима страдала, ей было обидно за Самата, который сильно
переживал из-за этого разрыва, только Галия, которая по-детски искренне любила
своих сестёр, все так же, спрятавшись за занавеску, часами наблюдала за кипучей
жизнью в соседнем дворе. Белая мать и Белый отец ей давно уже рассказали, что
там, за высоким забором, живут ее настоящие отец и мать, в животике которой она
жила, пока не родилась в этот мир.

Шли годы. Галия росла умницей, училась только на «пятерки» и во чтобы то

ни стало хотела стать врачом, чтобы лечить потом глаза ослепшим бабушкам. Для
того, чтобы стать хорошим доктором, нужны хорошие знания, и родители, поговорив
с Галией, отправили её учиться в город, в интернат. Вытянулась она в красавицу,
на которую на улице начали оглядываться не только молодые люди, но и женщины:
первые — с восхищением, вторые — с завистью.

Приезжала редко, слишком

далека и тяжела была дорога в родные степи. Галия скучала и плакала по ночам,
хотела домой и писала Белой матери и Белому отцу длинные письма. Но она, как
прабабушка Айша, была сильная и волевая, ее даже выбрали комсоргом гимназии,
которую она, единственная, окончила на золотую медаль. Вместе с Гадельшой,
другом-одноклассником, который мечтал стать хирургом-сердечником, подали
документы в мединститут, и оба поступили. Прочитав свои фамилии в списке, как
дети, завизжали от радости, Гадельша подпрыгнул и закрутил в своих объятьях счастливую
Галию. Взявшись за руки, они побежали в парк рядом с институтом и, прячась за
кустами сирени, первый раз в жизни поцеловались, и после этого Галия и днем, и
ночью начала думать только о нем! Она просто влюбилась по уши! Обо всем этом
Галия написала только своей Белой матери в отдельном письме.

В конце сентября,

отпросившись в деканате, Галия приехала домой, столк­нулась на улице с мамой
Назирой, которая ее сначала не узнала, а, узнав, заголосила на всю улицу и
кинулась обниматься, напугав и Галию, и целый выводок щипавших рядом траву
молодых гусей, которые от страха, замахав ещё не окрепшими крылышками и гогоча,
кинулись врассыпную.

— Доченька, Галия моя, —

причитала она, то смеясь, то плача. — Как ты выросла, красавицей стала. Как мы
с папой Тимерханом соскучились по своей дочке.

Назире было плохо,

девочки ее выросли какими-то непутевыми, учиться не захотели, уехали в райцентр
и стали работать: одна — на хлебокомбинате, другая — в магазине. Сын Ильяс тоже
не охотник до учебы, одна надежда у папы с мамой на Галию, которая, как недавно
сказал Самат, теперь студентка и станет врачом. Кто же, как не она, будет
лечить пошатнувшиеся нервы Тимерхана и Назиры?

Галия молча смотрела на

маму Назиру, которая за все эти годы не написала ей ни одного письма и не
спросила, как живётся ей, доченьке, в далеком городе вдали от родных. Она ведь
и не знает, как она плакала по ночам на интернатской койке, закрыв голову
подушкой, чтобы девочкам не мешали ее всхлипы, как она хотела одним глазком
посмотреть на играющих сестёр, которые часто снились ей во сне. Галию
передернуло: надо же, вспомнила сейчас про доченьку!

Вышла Белая мать, обняла

дочь и пригласила Назиру в гости. Назира вытерла слезы, устало махнула рукой и
ушла к себе в дом. Вечером, положив в авоську гостинцы, мама отправила Галию к
Тимерхану с Назирой: радость общая, Назира мать, которая ее родила, Тимерхан —
отец, и он что-то нехорошо покашливает в последнее время. С братом Ильясом тоже
не мешало бы поговорить, как сестре. Ершистым растёт, родителей не слушает,
учится плохо, только с Белым отцом ее как-то находят общий язык. Галия не
хотела идти в их дом, но когда Белая мать с улыбкой, но твёрдо сказала, что
будет правильно, если она их навестит сегодня, она пошла.

Вернулась Галия за

полночь, угрюмая, с опухшим лицом и с красными глазами, нехотя поздоровалась с
вернувшимся из района Белым отцом и закрылась в своей комнатке, а утром ни свет
ни заря уехала на попутной машине в город. А через пару недель они получили от
Галии письмо: длинное и недоброе...

Тагзима инэй замолчала.

Аклима тогда ни словом не обмолвилась о том, что было в том письме, но, глотая
слезы, сказала только то, что злые языки сделали своё гадкое дело. Галия
написала, что она им больше не верит. На их письма она уже не отвечала, а когда
отчаявшиеся Аклима с Саматом приехали к ней в общежитие, их встретила другая
Галия, холодная, неродная, чужая, повела в комнату, напоила чаем, загрузила
обратно гостинцы в сумку и попросила их больше не приезжать. Вот и все…

Галия, иногда приезжая в

деревню, сразу останавливалась в доме мамы Назиры и после на минутку забегала в
дом Самата, чтобы отдать Белой матери пакетик с гостинцами. задумчиво перебирала детские игрушки в
своей комнатке и так же быстро убегала, а Аклима, закрыв рукой рот, чтобы не
разрыдаться, смотрела через занавеску на соседний двор, как когда-то Галия на
своих сестёр. Самат помрачнел, он переживал эту разлуку по-своему, по-мужски,
без слез и лишних разговоров, и однажды, когда приехавшая Галия не зашла к ним
вовсе и уехала, он, обняв плачущую жену, угрюмо сказал: «У меня больше нет
дочки Галии».

Шли годы, Галия стала

врачом, в деревню приезжала редко и дорогу в дом, где она выросла, забыла
совсем. До Аклимы с Саматом доходили редкие слухи: вот она защитила
кандидатскую диссертацию, уехала на какой-то конгресс в Америку, развелась с
мужем и стала главным врачом большой глазной клиники. Они часто заходили в ее
комнатку, трогали ее вещи и книги, вспоминали ее первые шаги, перечитывали ее
смешные слова и истории, которые Самат аккуратно записывал в небольшой
блокнотик. Аклима радовалась тому, что вырастили хорошую и умную дочь, и
верила, что совсем скоро Галия разберется, где правда, а где зло, и обязательно
приедет к ним, обнимет свою Белую мать и Белого отца крепко-крепко, как тогда,
когда приезжала из интерната на каникулы.

Время потихонечку

катилось вперёд, но Галия не приезжала. От почтальонки Каримы, которая вместе с
пенсией принесла им женский журнал с портретом дочери на обложке, узнали, что
Галия Тимерхановна теперь — молодой доктор медицины и профессор, известная
ученая, которая делает самые сложные глазные операции по собственной методике.
Еще Аклима видела в магазине Назиру, которая в красивой шубе вертелась перед
деревенскими женщинами и хвасталась, что ее дочь прислала этот подарок
откуда-то далеко из-за границы, куда она уехала учить заморских студентов
делать операции на глаза.

Не приехала она и на

похороны упавшего прямо в огороде без сознания Белого отца, а через год, когда
Аклима лежала в районной больнице с ангиной, по пути откуда-то заехала в
деревню и сходила с Ильясом на его могилу. Потом уже Ильяс сказал Аклиме, что
сестра не знала о смерти дяди Самата, потому что никто ей не сообщил, и что
она, попросив брата оставить ее одну, долго стояла у могилы, прислонившись к
ограде. Видимо, плакала сильно, потому что лицо у нее было сильно распухшее,
словно ее ужалили сразу две пчелы...

Аклима осталась одна в

большом и пустом доме, часами просиживала у телевизора, где иногда в разных передачах
мелькала ее знаменитая дочка. Деревенские старушки-погодки жалели ее, не любили
толстую и неповоротливую медсестру в амбулатории, у которой была тяжёлая рука,
и ходили по старой привычке домой к Аклиме на уколы, которые она делала так же
легко и без боли, как в молодости. За самоваром вспоминали ушедшие годы и своих
мужей, которые давным-давно покинули этот мир, оставив своих старушек доживать
век в печали и одиночестве.

Умер от туберкулеза

Тимерхан, уехал на Север за длинным рублем Ильяс, а через год забрал туда и
свою семью. Назира тоже осталась одна, но, несмотря на возраст и распухшие от
ревматизма руки, была ещё крепка, держала пуховых коз и гусей и, надев лупу,
вязала вечерами шали на продажу. Как могла, помогала дочкам, которым как-то не
повезло с мужьями. Теперь с ней в доме жила ее старшая. Рамзия — сама уже
бабушка: вышла на пенсию и, забрав внучку Назгуль у непутевой дочери, вернулась
в отцовский дом, к матери. А Назгуль понравилось ходить в гости к Белой
бабушке, которая радовалась ее приходу, смешно суетилась и тут же начинала печь
вкусные блины или пирожки с яйцом. Потом они читали книжки и учили стихи, шли в
комнату ее тети, с которой они были похожи, как две капли воды, рассматривали
ее детские фотографии, и Белая бабушка потом долго рассказывала ей о своей
красавице-дочке, которая сейчас далеко-далеко и которая очень скучает по своей
Белой матери, но скоро приедет в гости. Девочка слушала ее, задавала
много-много вопросов, но никак не могла понять одного: почему и прабабушка
Назира, и бабушка Рамзия говорят ей, что Галия апай никакая ни дочка Белой
бабушки, а дочь прабабушки — только ее и больше никого! Назира ревновала
правнучку и пыталась отвадить девочку от Аклимы, но не получилось. Она все
равно убегала к ней, и, когда намертво заколотили калитку, девочка чуть не
упала с высоты, перелезая через забор. Рамзия, наоборот, радовалась, что
Назгуль, издёрганная своей дурной мамой, стала спокойнее и покладистее, выучила
очень много разных стишков. На 8 марта Назгуль вышила для Назиры и Аклимы
передники, и вечером с бабушкой Рамзией, с подарком и банкой варенья зашла
поздравить Белую бабушку с праздником...

Тагзима же, если

выдавалась свободная от бесконечно гостивших внуков и правнуков минутка,
забегала к Аклиме. Они долго, самовар за самоваром, пили чай с лимоном и
разными вареньями, вспоминали свою амбулаторию, куда раньше, как на праздник,
шли за уколами и таблетками разнаряженные деревенские старики и бабушки, но
Тагзима никогда не задавала вопросов про Галию. Она знала, что Аклиме будет
больно и ночью она просто не заснёт.

Однажды, открыв шкаф,

Аклима вынула прошитый бисером красный нагрудник.

— Это свекрови моей,

Фатимы, она ещё давным-давно подарила Галии на счастье, — Аклима задумчиво
провела рукой по сверкающим бусинкам, потрогала серебряные монетки. — А ей
подарила свекровь Айша.

Мало ли что, если вдруг

Аклимы не станет, а Тагзима будет жива, пусть передаст нагрудник дочке. Может,
счастье он ей принесёт, и перестанет она скитаться по белу свету, мерзнуть в
дальних дорогах и трястись в поездах. Может, хороший человек ей еще встретится
на пути, ведь волосы у неё совсем седые и морщины появились — недавно только по
телевизору про неё передача была. Одинокая старость хуже зубной боли, она это
точно знает теперь.

— Смотри, куда кладу! —

Аклима аккуратно сложила нагрудник в мешочек и спрятала в дальний угол верхней
полки под полотенцами.

— Что ты, Аклима, ерунду

какую-то говоришь, сама и передашь своей Галии, — пыталась пошутить Тагзима, а
у самой сжалось сердце. — Приедет скоро твой цыплёнок, чует моё старое сердце,
обязательно приедет. Дороги сейчас, как зеркало, блестящие и гладкие, за пять
часов на хорошей машине с ветерком можно проехать, а у твоей, говорят, железный
конь быстрый и чёрный, да ещё с водителем. Приедет, непременно приедет, чует
моё сердце.

Тагзима и Аклима сами

начинали верить в свои мечты, обдумывая, какие пироги испечь дорогой гостье,
каким вареньем потчевать и бульон с лапшой сварить лучше из гусятины или
баранины? Аклима, мечтательно улыбаясь, говорила, что обязательно постелит на
стол красивую, с бахромой, скатерть и поставит новый с позолотой сервиз,
который недавно для дочки Галии привёз из города колхозный ветврач... Они,
перебивая друг друга и смешно переругиваясь, спорили о том, что лучше подарить
на память Галии, у которой, конечно, квартира — полная чаша, но ведь
материнский подарок — это святое, это амулет, который охраняет от бед и злых
козней...

Эта встреча с Аклимой была последней. Как назло, на целую неделю Тагзиму

забрала в соседнюю деревню младшая дочка. Муж ее, золотые руки, крышу свою крыл
красным железом, теперь на всю деревню дом их как ханский дворец! Зять — мастер
хороший по этим кровельным делам. Деньги большие зарабатывает, вся округа к
нему идёт. Повезло ее младшенькой. А Тагзима инэй нянчилась с заболевшим
внуком, пока дочка обеды мужикам готовила. И она, как назло, не смогла
заглянуть, как обычно, к Аклиме на чай, ведь почти каждый вечер забегала к
своей старушке-подружке. Она вернулась только в день ее смерти и, рыдая,
упросила директора школы найти Галию Тимерхановну — хоть на краю света — и
сообщить ей о смерти Белой матери.

Тагзима инэй замолчала,

вытерла слезы, принесла Галии пакетик с нагрудником и бумагами, встряхнув,
положила на ее плечи голубой свитер, под цвет ее глаз. Аклима, торопясь, словно
чувствуя свою близкую кончину, довязала его незадолго до смерти. Свитер нужно
обязательно носить в память о матери, ведь столько в нем веры, тепла и любви.
Тагзима инэй вытерла слезы. Нагрудник же можно брать с собой в дорогу, он, как
оберег, будет защищать ее в пути, и ничего с ней плохого не случится. А бумаги
пусть лежат у неё в квартире: кто знает, вдруг когда-нибудь потянет Галию в
отчий дом. Чего лукавить-то? Старость и Галии уже не за горами, вон голова ее
вся седая! А отчий дом — это корни, память, святое, может, и она вернется
когда-нибудь в родные края. Что она, одна будет куковать в своих каменных
стенах? От одиночества можно и разум потерять, и болячкой какой нервной
заболеть. Вон сколько возвращается сегодня народу в деревню — и из райцентра, и
из города, даже из Севера — на своё молоко и мясо, чистый воздух и родниковую
водичку. Вот и соседская дочка недавно рассказывала, что они в городе даже воду
для питья покупают в больших бутылях. Дожили! Тагзима инэй покачала головой и
посмотрела на Галию, которая вдруг прижала руки к груди и тихо застонала.

— Галия, доченька, что с

тобой? — встревоженная старушка, забеспокоившись, тронула ее за дрожащее плечо.

— Тагзима инэй, мне

плохо! — Галия закрыла лицо руками. — Мне очень плохо! Я умру сейчас! Я ведь
ничего, ничего об этом не знала! Ничего!

Она заплакала. Снова, как

тогда в гостинице, перед глазами Галии поплыл пол, и она, качнувшись, прижалась
к Тагзиме инэй.

— Поплачь, доченька,

поплачь. Слезы и для докторов — проверенное лекарство, — Тагзима инэй ласково
гладила ее по голове. — Не знала ты этой правды, ну что ж теперь. У тебя она
была другая, эта правда, правда мамы Назиры, и ты в нее верила… Да простит ее
Аллах!

Галия решила ночевать у

Тагзимы инэй. Сходила с Шарифом за вещами, зашла в родной дом, окинула его
грустным взглядом. Все так же, как и прежде. Сколько лет прошло, оглянуться не
успела, а жизнь промчалась, как табун молодых скакунов в степи. В спальне
родителей забрала пожелтевшую старую фотографию: на неё, словно живые, смотрели
счастливые и молодые Белая мать и Белый отец. Она сидела на стуле, легкая,
солнечная, вся в белом, как ангел, и улыбалась в объектив. Он, высокий и
красивый, стоял рядом, вытянув, как солдат, руки по швам, и тоже улыбался.
Галия проглотила ком в горле, но не заплакала.

— Ну что, мои родимые, —

прошептала она. — Все, хватит, собирайтесь в дорогу. Вы теперь всегда будете со
мной, и мы больше никогда не расстанемся.

закрыла двери на замок, зашла в дом к маме Назире. Она

слезящимися глазами посмотрела на свою седую дочь, опустила голову и тихо
заплакала. Галия Тимерхановна обняла маму Назиру и, улыбнувшись, сказала, что
она уезжает и плакать перед ее проводами нельзя. Ещё бабушка Фатима говорила,
что слезы на дорогу — дурная примета. Она вытерла ее слезы, поздоровалась с
выбежавшей из кухни Рамзией с мокрыми и пахнущими супом руками, поцеловала в
щёчку Назгуль, застывшую с открытым ртом и восторженными глазами.

— Я весной приеду в

деревню, — сказала Галия Тимерхановна. — Присмотрите за домом, пожалуйста.

Провожать ее вышли все,

даже серенькая кошка, мурлыча, потерлась на прощание об ее ноги. Галия
Тимерхановна ещё раз кивнула всем головой и посмотрела на отцовский, теперь уже
ее, дом, крепкий и красивый, как сам Белый отец. Только крыша старая совсем
стала, поменять бы не мешало.

— До встречи, —

прошептали ее губы. — До встречи.

6

Тагзима инэй постелила

себе и ей в горнице, Шарифу поставила раскладушку на кухне, тихо помолилась и
потушила свет. Галия Тимерхановна закрыла глаза. За окном печально постанывал
ветер, который так и не успокоился. Сон не шёл, тревожно билось сердце, ныла
душа. Все, что сегодня услышала она от Тагзимы инэй, не укладывалось в ее
встревоженном сознании, стучало в висках, давило на глаза и будоражило ее
мысли. Они копались в прошлом, пытаясь оправдать ее вдруг обнажившееся до боли
от откровений старушки настоящее, снова возвращались и больно крутились в
голове, навевая в ее сердце тоску, отчаяние, боль и раскаяние одновременно. Она
всегда считала себя мудрым и правильным человеком, но сейчас Галия Тимерхановна
боялась признаться себе, что в ее правильной, как ей казалось, жизни было
столько неправильного, опрометчивого, по-детски необдуманного и даже жестокого.
И самое страшное, нельзя было, как эти быстрокрылые мысли, перелететь из этой жуткой
яви в прошлое, где все ещё можно было исправить, остановиться и не поверить в
злые слова и хитрые слёзы. Можно было, можно было! Но...

От неожиданного, с

придыханием, всхрапа Шарифа она вздрогнула. Он затих, но тут же громко, от
души, во все свое могучее тело, затарахтел, как ржавый трактор, развеяв ее
думы. Галия Тимерхановна сползла со своей кровати и, как в детстве, зашлепала
босыми ногами на кухню. Пол был холодный, как лёд.

— Шариф, Шариф, — она

тронула его за плечо. — Перевернитесь на бок.

Галия Тимерхановна не

стала больше ложиться. Нащупав в темноте валенки, надела их и подошла к окну,
об стекло которого тихо царапалась качавшаяся от ветра ветка черемухи. Она
грустно улыбнулась:

— Привет, привет,

дорогая! Что, тоже старая стала и немощная? Ветер обижает?

Часто маленькая Галия

приходила в амбулаторию, и просила Тагзиму, тогда ещё молодую и шумную, то
сорвать ей белые цветочки, пахнущие духами Белой матери, то кисточки с чёрными
и круглыми, как испуганные глазки маленькой мышки, которую приволок в дом их
кот, ягодками. Зимой Тагзима высыпала ей в ладошки целую пригоршню высушенных
плодов, которыми Галия хрустела и делилась с родителями. И сегодня видела эту
черемуху Галия Тимерхановна. С растопыренными и корявыми голыми ветками,
сгорбившаяся от времени и ветров, она была похожа на древнюю старушку с клюкой.
Чего греха таить, она уже сама становится похожей на неё. Сколько воды утекло!
Галия Тимерхановна закрыла лицо руками. Детство, детство, самая счастливая и
беззаботная пора в ее жизни! Все было ясно, как небо без единого облачка над
степью летом. Она так любила вглядываться в загадочную синеву над головой и
загадывать желания, когда далеко-далеко в вышине пролетал с еле слышным гулом
самолёт, похожий на крохотную серебряную стрекозу. Маленькая Галия больше всего
хотела сесть вот на такой самолёт и полететь в дальние дали... Галия
Тимерхановна усмехнулась: желания, оказывается, исполняются, вон теперь вся
жизнь ее почти проходит в самолёте, даже стюардессы узнают.

Снова застонал за окном

степняк, и черемуховая ветка, как дятел, застучала в мерзлое окно прямо перед
лицом: тук-тук-тук. Ей стало неприятно. Так же стучала тогда ветка за окном
мамы Назиры, когда Белая мать отправила ее к ним в гости. Галия Тимерхановна
вздохнула. Мама, мама, зачем же ты это сделала, ведь так не хотела она в тот
день к ним! Она помнит, как вчера, тот долгий и неприятный разговор, который
довёл ее до слез и перевернул с ног на голову всю ее беззаботную счастливую
жизнь.

...Сестёр в этот вечер не

было дома, они не приехали на выходные домой, а Ильяс убежал в клуб. Папа
Тимерхан, выпив наспех чаю и похлопав ее по-отечески по плечу, ушёл на ночное
дежурство на свой конезавод. С минуты на минуту должны были ожеребиться две
породистые кобылы, привезённые из оренбургских степей за огромные деньги. Галия
рассказала маме Назире про институт, девочек, с которыми живет теперь в
общежитской комнате, про первый поход в больницу, про своих преподавателей. Ей
показалось, что она ее не слушает, и Галии стало неловко.

— Я пойду домой, мама

Назира, — сказала она и поднялась с места. — Спасибо за чай, сами приходите к
нам в гости и сёстрам обязательно привет большой передайте. Я очень скучаю по
ним, а с Ильясом я посекретничаю завтра.

Вдруг мама Назира

схватила ее за руку, громко всхлипнула и быстро-быстро заговорила, заикаясь и
глотая слезы. Нет, нет, ошибается Галия, ее дом — здесь, где живут ее настоящие
мать и отец, Назира и Тимерхан! А Аклима и Самат — злые, коварные, подлые люди,
лишившие ее, несчастную Назиру, младшей доченьки! Галия тогда чуть не упала от
неожиданного откровения мамы Назиры, словно кто-то, как показывают в кино,
ударил ее сзади чём-то тяжелым по голове. Схватившись за край стола, она
медленно опустилась на стул и с вытаращенными глазами и открытым ртом
уставилась на Назиру. От каждого ее слова у Галии все шире раскрывались глаза,
у неё перехватывало дыхание и, наконец, застучав руками по столу, она закричала
и забилась в истерике. Нет! Неправда! Что она говорит?!

— Я хотела рассказать это

тебе давно, — Назира вытерла слезы и громко высморкалась в подол. — Не могла,
не решалась, но когда увидела тебя сегодня, мою душеньку, не стерпела. Ты
должна знать об этом, ты уже взрослая, сама станешь матерью и поймёшь меня
тогда.

Она взяла ее за плечо и заглянула в глаза. Галию передернуло. Ее рука

была мокрой и холодной, как та жаба, которую закинули ей один раз за шиворот
хохочущие сестры. Она резко смахнула эту потную и липкую руку, выскочила из
дома, громко хлопнув дверью. Она побежала — не домой, а в амбулаторию, на крыльце
которой часто сидела в детстве, поджидая мать, а довольные бабушки, уходя,
украдкой прятали в ее ладошке мягкую карамельку. Было темно и по-летнему тепло.
Она без конца тёрла руками свои дрожащие предплечья, словно пытаясь смахнуть
эту липкую ложь, да, да, ложь, услышанную от мамы Назиры. Наконец,
успокоившись, стала медленно прокручивать в пылающей голове ее жуткие слова.
Ожившие детские воспоминания начали жалить ее, как степные осы, когда она
однажды, еще крохотной малышкой, нечаянно наступила на их затерявшееся среди
трав гнездо. Вспомнила сестер, которые ее, действительно, обижали, и то, как
Белая мать и Белый отец вдруг взяли и запретили ей ходить на их двор. Вдруг ни
с того ни с сего между их домами вырос высокий забор, а бабушка Фатима пришла к
ним жить. И вдруг все рассказанное всхлипывающей мамой Назирой, смешавшись с ее
воспоминаниями, предательски начало въедаться в каждую клеточку ее тела и души.
Галия замахала руками, пытаясь отбиться от этой лжи, как тогда от злых ос, но
она, эта ложь, постепенно приобретала черты жуткой правды. Ей стало жаль маму
Назиру, папу Тимерхана, сестер… Она горько заплакала. Снова и снова вспоминала
услышанное, пытаясь найти хоть какое-то оправдание Аклиме, Самату и бабушке
Фатиме, которую считала почти святой, и... не могла. Все, все было не так, как
думала она всю свою сознательную жизнь, как искусно играли свою роль эти самые
близкие в ее жизни люди, дороже которых у неё никого не было на свете до
сегодняшнего дня. Ей стало жалко себя, сестёр, Назиру и Тимерхана, свою
обманутую веру и любовь. Ведь было все по-другому! И как не поверить маме
Назире, бедненькой! Все, что она неожиданно вылила на ее бедную голову, было
настолько жутким и несправедливым, что ей стало страшно и обидно.

...Невесть откуда взявшаяся в деревне Ленка сразу никому не понравилась.

И как же она могла понравиться? Маленькая, тощая, как еле перезимовавшая
голодная телка с торчащими рёбрами, с белыми — не то седыми, не то крашеными —
кудряшками. Как пиявка, говорят, присосалась в госпитале к Самату и не
отпустила. Дорогу перешла она красавице Амине, которая проводила его на фронт и
ждала, а он взял и привёз эту чужачку. Амина после уехала в город. Даже
пыталась убиться, мама ее, Хабира, успела вроде вынуть из петли. Замуж она
вышла, несколько раз с детишками к матери возвращалась и снова уезжала к
дурному мужу. Куда она денется? После войны мужчины на вес золота, да и как
детей без отца поднимать? Хабира Лену прокляла, а как иначе? Но хитрая
оказалась новая фельдшерица, путь к сердцу старушек нашла, уколы делала хорошо,
людям сладко улыбалась, коварная.

Втесалась в доверие к

свекрови, Фатиме, любимой снохой стала, как это ей удалось, один Бог знает.
Даже веру поменяла, имя новое взяла, Аклимой, бессовестная, стала, лишь бы
удержать красавца Самата и Фатиму не злить. Как ее Бог по голове, эту
отступницу, за такое не стукнул! Жили, как ханы, дом большой построили, а
свекровь к себе не взяли, тесно им в хоромах своих! Самат учительствовал, она в
медпункте, деньги на их головы сыпались сами собой, а они на конезаводе с утра
до ночи горбатились. Все было у них хорошо, только вот Аклима не беременела, а
Назира уже на третьего тяжёлая. Придут с Саматом, уставятся на ее дочек
голодными глазами, даже раз сглазили младшенькую, Фатима после травами
отпаивала внучку. Деревенские сплетницы в спину ей шептались, что Бог ее за
слезы Амины наказывает, а Хабира, как сорока, растрезвонила по округе, что,
мол, вела она веселую жизнь в своём госпитале и все себе выжгла. Мало ли там
было офицеров и генералов, никого, видимо, не пропустила. Одному Богу это и
известно!

Что делать? Детей нет,

Самат на виду у всех, без конца в районе со школьными заботами, а вдруг уведёт
кто-нибудь, ребёнка на стороночке ему родит? Что будет делать тогда эта
пустоцветка? Видимо, нашептала ему сладкими ночами, уговорила, и вот пришли в
один вечер к ним счастливые, мол, девочку детдомовскую присмотрели, начнутся
каникулы, поедут оформлять. Да не тут-то было! Свекровь, ведьма, замахала
руками, мол, лучше взять в дом безродную скотинку, чем неблагодарную сиротинку,
и не разрешила! Тем более, потом люди судачили, та девочка была больная и
слабенькая, ее начальство детдомовское как раз и хотело сплавить медсестре
Аклиме. Совсем скисла она после этого, даже почернела, ей-то нужен был ребёнок,
не важно, какой, здоровый или больной, лишь бы привязать мужа к своему подолу,
но не получилось. Самат тогда зачастил в их дом и о чем-то подолгу шептался с
матерью. Если бы знала тогда Назира, что они задумали, подлые! Только потом все
и встало на свои места.

Неожиданно на ее голову

свалилось несчастье: у Назиры случились тяжелые ранние роды. Родилась ее
душенька беленькой, как молочко, и ладненькой, ее красавица, которую она сразу
решила назвать Галией. Два месяца провалялась она в больнице, сношеница
помогала свекрови ухаживать за детишками, вот тогда они и уговорили Тимерхана,
так полюбившего свою девочку, отдать им дочку. Знали ведь, подлые, что Тимерхан
очень хотел сына. Фатима, ей-богу, здесь рулила, так хотела свою любимицу
привязать к Самату. Когда она выписалась и вернулась к детям, все уже было
решено: на удивление деревенским отдали Галию Самату и Аклиме, оторвав ее,
кровинушку, от родной матери.

Что же она могла

поделать, молодая да бесправная? Съела бы живьём ее тогда Фатима-ханша, дом —
ее, сын — тоже, что делать, смирилась она. А Аклима добилась своего: и муж под
боком, директором школы стал, в руках и деньги, и власть, и дочка готовая, на
блюдечке преподнесенная, которую, выворачиваясь до тошноты, носить в себе и, в
муках страшных корчась, рожать не нужно было.

Вся жизнь Назиры

превратилась в ад, через изгородь только она и видела, как росла ее дочурка. С
сёстрами старшими, которые так ее любили, Аклима не разрешала Галии играть, а
чтобы девочку совсем отвадить, подговорила ее старшеньких дочек за тряпки и сладости
ругаться с ней и не пускать во двор. Причину нашли, чтобы совсем разлучить ее с
родной матерью. Ей было очень больно и обидно, но ничего Назира поделать не
могла — так и жили, одна Галия на двух матерей и отцов. После совсем
распоясалась подлая Аклима, Фатиму к себе переманила, чтобы совсем застреножить
своего Самата. Боялась, что уйдёт к кому-нибудь, ведь столько вокруг красивых,
кровь с молоком, да одиноких молодух и солдаток, оставшихся вдовами. Больно
было ей очень, и в один день упросила Тимерхана, чтобы вместо плетёной изгороди
между дворами поставил тесовый забор, чтобы сердце кровью не обливалось,
украдкой, глотая слезы, высматривая Галию в прорехи плетёнки. Шли годы,
свыклась и она в конце концов с тем, что Назира для Галии просто мама Назира...

Когда умерла свекровь,

Назира ещё надеялась, что вот откроется дверь дома и зайдут Аклима и Самат, и
сами, с улыбкой, приведут к ней ее кровиночку. скажут, что привели ее в самый что ни на есть родной дом...
Напрасно она надеялась, напрасно она ждала. А чтобы девочку совсем оторвать от
своих корней, стерва эта придумала, вроде бы, благой предлог: в интернат ее
отправила, с глаз долой, потому что не нужна стала. А зачем? Теперь Самат точно
никуда не денется, побаливать стал, осколки той мины в теле его просыпаться
начали то здесь, то там. И пусть не верит Галия ее сладким речам, не любит она
ее и никогда не любила, нужна была, чтобы мужа-красавца, как пса цепного,
держать на привязи, и все! А Самат — как все мужчины на белом свете: куда шея,
туда и голова. Взял и переписал свой дом на имя какой-то дальней родственницы
Аклимы из Белоруссии — теперь у Галии и жилья собственного нет. Только двери
Назиры и Тимерхана открыты для нее, их кровиночки, всегда.

...Галия тогда пришла

домой поздно, легла спать и рано утром уехала в город, в общежитие. Ей хотелось
тишины и уединения, чтобы окончательно разобраться с диким кошмаром в своей
голове и душе, а то она просто сойдёт с ума. Разобралась, села и написала
длинное письмо родителям, ведь не зря у неё были «пятерки» по сочинениям. Оно
получилось нехорошим, злым и страшным, как обвинительный приговор. Закинула в
почтовый ящик и, довольная и гордая своей смелостью, легла спать. После
написала ещё одно письмо, другое, своим настоящим родителям, и больше не
отвечала на письма Аклимы и Самата.

Однажды ее вызвали на

общежитскую вахту, где, взявшись за руки, ее ждали Белая мать и Белый отец с
огромными сумками. Она сухо поздоровалась, привела их в свою комнату, налила по
стакану студенческого чая с сахаром и попросила больше не приезжать к ней, и
тихо гордилась собой, что могла сказать им это, глядя прямо в их растерянные
глаза, и ровным голосом. Они ушли с поникшими головами и опущенными плечами,
дрожащими руками прижимая к груди свои гостинцы, а Галия даже не вышла их проводить.
Перед ее глазами была только она — несчастная, сломленная, бедная ее настоящая
мама — Назира.

После этого Галия успокоилась, учеба закрутила ее в вихре своих

бесконечных больничных практик, семестров и сессий. Она почти не приезжала в
родную деревню. Как сумасшедшая, глотала новые журналы и книги по глазным
болезням, писала дерзкие научные статьи в студенческий альманах, выступала на
научных конференциях, вводя в ступор своих профессоров. Ей все было интересно,
но весь медицинский мир сомкнулся для неё в простом человеческом глазе с его
тайнами, болезнями и новейшими методами лечения, в котором не оставалось места
ни тем, ни другим родителям, и даже Гадельше. Она училась только на «отлично»,
шла на «красный диплом», ее хвалили педагоги и говорили, что у неё уникальный
врачебный дар, логика и интуиция диагноста от Бога. Ей прочили блестящее
будущее в сфере активно развивающейся офтальмологии, а ее научный руководитель
был уверен, что о ней очень скоро заговорят в медицинской науке. Так и
получилось. Галия стала самым молодым кандидатом наук в своём институте, ей
дали лабораторию и кафедру. Уставший ждать свою любимую Гадельша сказал ей,
что, если она не выйдет за него замуж, то уедет один на край света. она стала его женой. Гадельша любил ее,
свою маленькую, красивую и талантливую жену, брал дополнительные ночные
дежурства в своей больнице и без устали оперировал чужие сердца, чтобы у его
любимой было все. И у Галии было все. Им, молодым специалистам, дали квартиру,
Гадельша купил свою первую машину и повёз жену на отдых в Сочи, к фруктам,
пальмам и цикадам. Море было тёплым, ласковым и шелковым. Только Галия,
выросшая в безводной степи и впервые увидевшая эту безграничную изумрудную
гладь с крикливыми белыми чайками, никак не могла понять, почему море назвали
«Чёрным». Задавала разные вопросы мужу, и вместе после смеялись. Здесь они и
зачали ребёнка, которого так ждали оба, вернулись домой окрылённые и
счастливые.

Гадельша с нетерпением

ждал, когда у жены появится животик, таскал ей яблоки, мыл, ползая на
четвереньках, полы, смешно выкручивая тряпку. Она любила мужа и с нежностью
смотрела на него, сильного, красивого, высокого. Ему был очень к лицу белый
халат с накрахмаленным колпаком, и Галия знала от подруги, работавшей вместе с
ним, что в мужа влюблена вся женская половина кардиологии, а недавно санитарка
баба Поля, проработавшая здесь почти четыре десятка лет, принародно призналась
в любви и подарила ему шерстяные носки. А однажды он, выстояв огромную очередь
в «Детском мире», купил комбинезоны — целых два, алого и синего цветов, на
всякий случай, как он сказал. Галия смеялась от души.

Все было хорошо, но вдруг

неожиданно пришло приглашение на конференцию офтальмологов в Нью-Йорке. Ее
доклад, отправленный целую вечность тому назад, о котором она и забыла,
включили в пленарную часть. Организаторы полностью оплачивают все расходы по
перелету, проживанию и питанию, участников ждёт насыщенная культурная
программа! Галия чуть не упала в обморок! Она знала, что это шанс, возможно,
первый и последний в ее ученой жизни, — заявить о своей методике, о своих
исследованиях, о своих догадках на международном уровне, и она не имеет права
им не воспользоваться.

План, жуткий и хитрый, созрел моментально, и когда Гадельша выехал на

консультацию в дальний район, она «случайно» подвернула ногу и упала на улице,
ее увезли в больницу, и она потеряла ребёнка. Когда она очнулась после наркоза,
увидела распухшее от слез лицо мужа, который плакал, как ребёнок, целуя ее
бледные руки. Галии не было ни стыдно, ни больно, ни жалко той крохотной жизни,
которую она убила. Дети у них ещё будут, она молода и здорова, пройдёт время,
она восстановится, и у них обязательно родится сын. Она гладила волосы
плачущего Гадельши и верила в это.

В Америку она полетела, вернулась оттуда знаменитой, с кучей деловых

связей и партнёрских отношений, и начала усиленно работать над докторской. И
каждый раз с надеждой ждала, что в ее теле снова проснётся новая маленькая
жизнь, но она не беременела. Напрасно она ездила в женские санатории, проходила
дорогое лечение, ходила к известным повитухам, но лоно ее словно мстило за тот
страшный грех. Галия была в отчаянии, она не знала, что тот препарат, который
тогда достала с таким трудом через подругу и выпила, навсегда, на всю
оставшуюся жизнь убил в ней возможность познать радость материнств. Ну, не
повезло ей, переборщила с дозой.

Гадельша терпеливо ждал,

но однажды он пришёл и, обняв ее за любимые колени, зашептал:

— Галия! Мы врачи и

понимаем, что надежды больше нет. Я люблю тебя, знаешь. Это я виноват во всем,
уехал тогда, оставив тебя одну. Давай возьмём мальчика из детского дома, совсем
крохотного. Если захочешь, мы уедем в другой город или далеко-далеко. Он будет
нашим сыном, и никто не будет знать об этом.

Галия заплакала. Она

вспомнила слова, сказанные бабушкой Фатимой: лучше взять безродную скотинку,
чем неблагодарную сиротинку. Нет! Она родит сама, нужно подождать ещё немного,
и у них будет свой, родной сын, а не чужой, непонятно каких кровей и племени.
Гадельша промолчал и долго гладил свою любимую по голове.

И снова Галия уехала на зарубежную конференцию, и снова был успех, но

ночью перед вылетом домой ей приснился неприятный сон. Рамзия сорвала с ее шеи
бабушкин нагрудник, и мелкие бусинки рассыпались в разные стороны. Галия
бросилась их собирать, но они, словно живые, катились дальше, прятались в пыли,
ускользали из рук, а Рамзия плакала вместе с ней. Женщина проснулась в холодном
поту, с нехорошими предчувствиями, и, действительно, прилетела она уже в пустую
квартиру. На столе нашла записку от Гадельши: подруга-завистница все же
рассказала ему ту страшную правду про ее падение и про тот препарат, с которым
она переборщила, и он уехал — один, на край света. Через несколько лет она, уже
доктор медицины, известный профессор и главный врач глазной клиники, случайно
встретила Гадельшу с семьёй в аэропорту. Когда они поздоровались, его маленький
сын, стоящий рядом, тоже протянул ей свою маленькую ручонку и сказал:
«Здравствуйте, тетя!», а его жена приветливо улыбнулась. Она тоже
врач-офтальмолог и знает Галию Тимерхановну по ее научным публикациям...

Замуж Галия Тимерхановна больше не вышла. Были в ее жизни другие

мужчины, но такого, как Гадельша, она не встретила и не встретит уже. Но жизнь
продолжалась. Она жила своей яркой, кипучей, насыщенной жизнью, где просто не
было времени ни на самоедство, ни на возвращение в юность, тоску по дому и
близким. Жизнь на виду сделала ее эгоисткой, безумно влюблённой в науку, в
работу, в удивительное творение природы — человеческий глаз, и только с ним она
была на «ты». В редкие минуты грусти, когда оставалась одна в своей огромной
квартире, она себя успокаивала, и это у неё получалось: есть любимая работа,
клиника, аспиранты и докторанты, своя научная школа, даже фонд свой
благотворительный создала. Ее знали в мире офтальмологии и свои, и зарубежные
коллеги, она объехала многие страны, в которых живут благодарные люди, которым
она, сделав невозможное, вернула не только зрение, но и веру в себя, надежду на
счастье и любовь.

В ее просторной квартире

часто жили то знакомые, то знакомые знакомых или многочисленные родственники,
которых с каждым годом становилось все больше и больше. С ними ей было даже
весело: в комнатах закипала жизнь, звенели детские голоса, из кухни тянуло
волшебными запахами варёной конины, которые напоминали ей далекое детство.

Но никто никогда не заходил в ее рабочий кабинет со шкафами с полками,

прогнувшимися под тяжёлыми книгами, и огромным профессорским столом с лампой
под абажуром с бахромой. Это было ее и только ее, неприкосновенное, тайное,
личное, потому что все это было подарено ей после защиты кандидатской
диссертации Гадельшой. Он тогда поцеловал ее и сказал, что это кабинет будущего
профессора. Галия Тимерхановна приходила домой, садилась на обшитый зелёным
бархатом диван, подогнув ноги и закрывшись пледом, читала свои книги, а со
стола за ней тихо наб­людал фотопортрет строгого мужчины. Это был Гадельша, ее
Гадельша. Галия Тимерхановна часто разговаривала с ним одними глазами, и он
знал, что скоро, совсем скоро она освободит кресло своему заместителю, которого
долго готовила на своё место. Он молод, умён, хороший организатор, клинике
нужно развиваться, жить в ногу с этим безумным временем, а она станет его
консультантом. Устала она, болят ноги, и руки потихоньку начали трястись перед
операцией. И батыру нужен отдых — ее любимую пословицу знали в клинике все и
тихо печалились. Когда же она недавно обратилась к фото Гадельши за советом, он
словно подмигнул ей, одобрив, и ей сразу стало легко на душе…

— Почему не спишь,

доченька? — Тагзима инэй накинула на плечи Галии Тимерхановны шаль. — Ещё есть
время, отдохни. Думать будешь в машине, пять часов тебе ещё ехать. Не вороши
свои грустные воспоминания, боль и слезы только от них. Ты отпусти их, как овец
в степь, пусть там и гуляют, и тебе станет легче.

Тагзима инэй встала рядом.

Сколько просила она зятя обрезать эту черемуховую ветку, все время не найдёт.
Иногда и она от ее стука просыпается и после не может заснуть, целый день потом
ходит, как пьяная. С черемухой они почти одного возраста, вот теперь стареют
вместе. Но скоро придёт весна, доживет если Тагзима инэй до зеленой травки, то
будет радоваться за свою черемуху. Зиму оставит в прошлом, листочки свои
раскроет, белыми цветочками покроется на радость всем и себе, и станет снова
красавицей. Вот и душа человеческая, как эта черемуха, очистится от холода и
зацветёт белой кипенью. Желание только нужно и вера.

— Тагзима инэй, я весной

приеду в деревню, картошку посажу, — тихо шепнула Галия Тимерхановна. — Крышу
нужно новую на отцовский дом из красного железа. Будет как ханский дворец!
Поговорите с зятем, пусть он мне поможет.

7

Ранним утром, несмотря на

подвывающую поземку, Галия Тимерхановна уехала домой. Она тряслась в машине, и
уже с какой-то внутренней легкостью смотрела на бритый затылок словно
набравшего в рот воды Шарифа. Он молчал и думал о своем. Мужики уже рассказали
ему грустную историю смерти второй матери Галии Тимерхановны. Каждые выходные
многие видели на крыльце своего опустевшего дома застывшую в ожидании Белую
бабушку, всматривающуюся в степную даль. И все знали, кого она ждала.

Людям, не ведающим о тайнах этой семьи, было искренне жаль и Аклиму инэй,

и ее приемную дочь, которую они столько лет видели только по телевизору и
которую разрывали на части большие дела. Не дождалась она. Три дня пролежала на
крыльце старая женщина, и к ней, потерявшей сознание бывшей фельдшерице
деревни, спасшей в округе не одну жизнь от смерти, а матерей от горя, никто не
пришёл на помощь. И умерла-то она не от сердца, как сказали Галии Тимерхановне,
а просто замёрзла, а ее можно было спасти — занести в тепло, дать понюхать
нашатырь, как делала она это с другими, напоить горячим чаем — и все. Но никто
не увидел, никто не прибежал, не крикнул на весь мир, чтобы услышала ее дочь в
далеком Лиссабоне, и она, не приходя в сознание, тихо уснула от холода под
печальный плач ветра-степняка. Похоронили ее сразу, никому не показав ее
оттаявшего лица, и у всех в памяти она осталась маленькой и белолицей
белорусской женщиной Аклимой-Еленой Николаевной с большим и добрым сердцем,
которая нашла своё последнее пристанище в башкирской степи рядом со своим
Ак-Саматом.

Проводить ее в последний

путь пришли все односельчане: от мала до велика, но никто не поздоровался и
даже не взглянул на Рамзию, которой было все равно, почему в зимний холод уже
третий день не топит свою печку соседка Аклима инэй. Та с опущенными глазами не
знала, куда деть свои руки.

И ещё мужики, озираясь по

сторонам, нашептали Шарифу, что деревенские женщины говорят про его Галию
Тимерхановну. Не верить же им нельзя, потому что они знают все. Бог-то, мол,
потому и оставил Галию Тимерхановну одну, как перст, со своими шубами и
бриллиантами и не дал ей больше мужа, потому что она обидела свою Белую мать,
предала ее, поверив сплетням мамы Назиры, в своё время, отдавшей свою больную
дочку, как куль с просом, семье бездетного деверя. Врач из районной больницы
спросил как-то у отчаявшихся деревенских жителей, приехавших на приём с больной
дочкой, как поживает девочка Галия, и по большому секрету рассказал о ее
родителях, фельдшере Елене Николаевне и учителе Самате Мавлитбаевиче, которые
вылечили своего ребёнка от такой же болячки. И про причину, почему вдруг Галия
перестала приезжать домой к Белой матери и Белому отцу, догадывались. Назира
как-то, разоткровенничавшись, шепнула своей тётке, пригласившей ее на ощипку
гусей, что поставила на место эту пустоцветку Аклиму и рассказала Галии, как
она стала ее дочкой. Пусть знает, подлая, как чужих детей присваивать! А
разговор услышала соседка, та рассказала подруге, и пошло-поехало.

Эх, если бы тогда

Ак-Самат не послушался Тимерхана, поверив слезам Назиры, а взял в семью ту, уже
присмотренную, девочку из детдома, нянчили бы они своих родных внуков и ушла бы
в мир иной Белая бабушка в тёплой постели, у которой стояли бы ее дочка и
внуки. Ведь ту девочку из детдома взяла тогда на воспитание бездетная семья из
соседней деревни, она увезла потом больных стариков в свою городскую квартиру.

Шариф вздохнул. Кто его

знает, пути господни
неисповедимы, что на лбу твоём написано, то и ждёт тебя, повторяла его бабушка.
Да и мало ли что говорят злые и завистливые языки. Шариф покачал головой. Пусть
болтают всякую ерунду люди, это их право, а вот он ничего плохого не скажет про
Галию Тимерхановну, ничего, это точно! Добрая она, человечная, без гонора и
спеси, на «Вы» всегда к нему обращается, даже смешно. Ни разу голоса на него не
повысила. Даже тогда, когда он, всю ночь не сомкнувший глаз у постели больного
сына, проспал важную поездку, она сама в дождь прибежала на работу и уехала на
другой машине в дальний район. После устроила ребенка в больницу, ладно, успели
вовремя, а то был бы Шариф сегодня бездетным. У жены его больше не получилось с
детишками.

Было и такое, что чуть не

покалечил он ее: задумавшись, не увидел знак поворота и перевернул машину. Руку
она тогда сильно ушибла, но не уволила, сказала, как же он семью свою кормить
будет. Шариф снова покачал головой. Нет, ничего он не припомнит дурного за ней.
Ведь числа нет тем, безнадежным и слепым, как только что родившиеся котята,
кому она вернула зрение. Сколько гусей от благодарных людей он развез в детские
дома — знает Бог и он один. А когда ему не хватило денег на квартиру, Галия
Тимерхановна предложила сама, и он целый год возвращал их частями без
процентов, а деньги падали и падали в цене, как сосульки весной с крыши
клиники.

Вот наговорили ему

деревенские про неё, а сколько ребятишек, чужих детей из этой же деревни,
устроила она в столичные гимназии и институты? А на работу? Она ведь не отдел
кадров, а занятой человек, и главный врач, и строитель, и завхоз этой клиники
сразу в одном лице. Да хирург ещё с золотыми руками, и ученый очень известный.
Никому не отказывала, всем помогла. А ее обнаглевшие многочисленные племянники
и племянницы, седьмая вода на киселе, вдруг вспомнившие о знатной тете? Они месяцами
жили в ее квартире, она чемоданами везла им подарки, одежду и модные джинсы из
своих дальних поездок, помогала с жильем и работой. Хоть кто-нибудь из них
сказал ей «спасибо»? Нет! Как-то прихватила дурной вирус в африканской стране,
месяц пролежала в больнице, чуть не умерла. Навещали ее ученики и коллеги из
клиники, жена Шарифа каждый день бегала к ней с куриным бульоном, но ни один
родственничек так и не нашёл время прийти с парой кислых яблок и бутылочкой
кефира. Шариф злобно выругался одними губами.

Он ведь все знает, уже

стал частью ее жизни, и даже в катарактах и глаукоме теперь разбирается не хуже
студента-середнячка. Ему стало обидно. Не зря говорят — язык без костей.
Наговорили всякой ерунды про женщину, и не стыдно. Не правы они, скорее всего,
завидуют и все! Шарифу стало жаль ее, по-человечески, как родную сестру или
мать. Он вздохнул, прибавил газу — дорога неблизкая, поднимается буран, может,
и успеет проехать хотя бы перевалы. Он вдруг почувствовал, что Галия
Тимерхановна отвела от него свой взгляд, и незаметно посмотрел в зеркало. Как к
лицу ей этот голубой и пушистый свитер! Шариф улыбнулся, увидел ее закрытые
глаза и шевелящиеся губы.

«Прости меня, мама, —

шептала она и, не переставая, гладила и гладила тёплую и мягкую, похожую на
ласковые руки Белой матери, шерсть своего голубого свитера. — Прости меня,
родная, если сможешь».

Галии Тимерхановне

мельком, на рассвете, когда она все же прилегла отдохнуть, снова приснился тот
сон. Она, но уже взрослая, опять собирала рассыпанный бисер бабушкиного
нагрудника. Бусинки, как живые, сами катились к ней, прыгали в ее руки. Она
звонко и громко смеялась, а рядом в белом, как ангелы, стояли ее Белая мать и
Белый отец и улыбались. Галия Тимерхановна проснулась словно родившейся заново,
на ее душе было легко и спокойно, и сейчас она вспоминала этот светлый сон. Она
уже точно знала, что весной поедет домой, в родные степи, потому что будет
крыть отцовскую крышу красным железом, посадит картошку в огороде и начнёт
строить мечеть — мечеть своей Белой матери — на холмике на подъезде к деревне.
Мечеть, обязательно с зеленой, как степь летом, крышей и с высоким минаретом,
станет украшением округи и будет видна далеко-далеко.

Вчера на поминальном

обеде мулла говорил очень хорошие вещи, и все его внимательно слушали. Он
сказал, что божьи дома нужно строить не в центре деревень, а подальше, потому
что идущий в молельный дом человек с каждым шагом к нему освобождается от своих
грехов: и больших, и малых, и от тех, которые он совершил умышленно, и от тех,
что по своему незнанию или неведению. Или по собственной глупости и юношеской
наивности. Галия Тимерхановна вздохнула. Все же, какие правильные слова говорил
вчера этот совсем ещё юный мулла! Люди в округе обязательно будут приходить в
мечеть ее Белой матери молиться, поминать ушедших, просить у Всевышнего мира и
благоденствия: себе, своим детям, близким. А Галия Тимерхановна, каждый раз
открывая дверь в Божий дом, будет говорить:

— Здравствуй, моя Белая

мать! Твой цыпленочек, твоя доченька пришла к тебе, моя родная и единственная
мама на свете!

Она вдруг улыбнулась.

Шариф, временами бросавший взгляд в зеркало, увидел через блеклый свет
зарождающегося утра улыбающееся лицо Галии Тимерхановны, которая с закрытыми
глазами впервые за эти тяжёлые дни точно думала о чём-то светлом и хорошем.

— Ну и слава Богу, ну и

хорошо, — прошептал Шариф одними губами и нажал на газ. — Давай, родимая,
вперёд! И не подводи! Хорошего человека везём, сама понимаешь.
Читайте нас: