Прыжок в неведомое

I

 

Как это не парадоксально, но в школьные годы стихи, публикуемые в газете, представлялись мне куда более значительными и весомыми, нежели книжные, то есть вышедшие отдельными сборниками. Может быть, потому, что они выходили из-под пера авторов, живущих и творящих где-то рядом и в одно и то же время с тобой. Еще мне казалось, напечатать свои стихотворения в газете (например, в такой авторитетной, как «Советская Башкирия»), куда престижнее, чем в книге.

Автор, которого я давно выделил для себя, почти регулярно печатался именно в этой газете и я с нетерпением ждал каждый ее номер. Автора этого звали Марсель Гафуров. Видимо, он служил в авиационных частях и где-то очень далеко — на Дальнем Востоке, о чем говорил его более чем лаконичный адрес: Приморский край, в/ч такая-то.

Меня поражала работоспособность этого человека: как он успевал столько писать в условиях воинской службы? Откуда находил темы? Впрочем, как раз темы-то как таковые в его стихах отсутствовали — была обычная будничная жизнь армейца, думы о доме, родных, каждодневный быт солдата… Да, именно то, что они шли из живой жизни, делали эти стихи близкими и узнаваемыми, что еще Белинский назвал «радостью узнавания». Я тогда, вполне понятно, плохо разбирался во всевозможных поэтических «ухищрениях», типа метафор, сравнений, образов, аллитераций и т.д. Не сомневаюсь, что все эти премудрости были в стихах Гафурова. Например, меня поразил образ первой учительницы, чей облик, слова и действия на всю остальную жизнь остаются в памяти и сердцах ее учеников: «…как свет давно погасшего светила, спустя века доходит до людей». А ведь, наверняка и до этого десятки или сотни поэтов использовали подобное сравнение в своих творениях.

Мне кажется, именно так любой будущий стихотворец, вроде меня, начинает постигать маленькие и большие секреты поэтического жанра.

Начав учиться в БГУ, я узнал, что обожаемый мною автор проживает не на Марсе или Луне, а «всего-навсего» работает в редакции молодежной газеты «Ленинец», которая находилась в одном квартале от университета. В тот же день я отправился туда, чтобы хотя бы со стороны взглянуть на своего кумира. Меня ждало разочарование: это был не очень-то складно сложенный, слегка горбатящийся молодой мужчина; речь его не таила в себе никакой поэтичности, «высокого штиля». Его вполне можно было принять за прилежного колхозного бригадира или бухгалтера. Видя, что я застыл на пороге его кабинета (он в ту пору работал ответственным секретарем газеты), Марсель Абдрахманович с некоторой досадой (надоели!) взглянул на меня и спросил:

— Вы что-нибудь принесли?

— Н-нет … — пробормотал я и поспешил ретироваться. Поэтический ореол померк на глазах. Зато я сделал другое, может быть куда более важное открытие, чем то, что жило во мне до этого: стихи, даже очень хорошие, может писать самый обыкновенный, ничем не примечательный внешне человек!

Потом я узнал, что стихов он больше не пишет — с головой ушел в журналис­тику, и в одно время даже считался одним из ведущих спецов в этой области. А когда он напечатал в «Ленинце» очерк на экологическую тему «Вернутся ли скворцы в Салават?», в верхах поднялся большой шум, а главный редактор «Молодежки» Ремель Дашкин получил за «халатность» выговор. Ну а Марсель Абдрахманович сразу стал известен как бескомпромиссный журналист.

Но я скучал не по очеркам, а по стихам Гафурова. И вот появилась его небольшая книжка под названием «Ранний снег», читая которую, я встречал много стихотворений, знакомых мне еще по газете, хотя встречались и новые. Со мною вдруг что-то произошло: я не чувствовал  в себе того волнения, которое я испытывал, читая стихи в школьные годы; многие вообще оставляли меня равнодушными. Теперь я окунулся в иной мир, в литературу другого измерения. Но от этого значимость для меня Марселя Гафурова как литератора ничуть не померкла.

Однажды к нам в редакцию заглянул уже маститый в ту пору поэт Назар Надж­ми, поздоровался со всеми (и с женщинами тоже) за руку и спросил, где находится кабинет Марселя Гафурова, тогда уже заместителя главного редактора. Он пробыл там минут 10—15 и затем ушел, даже не заглянув в кабинет главного редактора, что показалось мне почти кощунственным. Мы бросились к Марселю Абдрахмановичу, чтобы узнать, чего ради приходил к нему столь известный поэт. «Хочет сделать меня своим личным переводчиком», — полушутя-полусерьезно ответил он. — Ему понравился мой перевод его стихотворения «Аленушка». Попросил сделать переводы еще нескольких своих стихотворений».

Тогда мы бросились искать стихотворение «Аленушка» и нашли его во всё той же книжке «Ранний снег». Я хочу привести здесь его полностью, ибо именно оно оказало на дальнейшее мое творчество весьма заметное влияние.

        

                 Аленушка

    В моей комнате давно висит репродукция

    с картины В.М.Васнецова «Аленушка».

 

Мне говорят, что я живу с умом,

Без перемен, в покое и достатке,

А мы с моей Аленушкой вдвоем

Переживаем молча неполадки.

Нет общего меж нами языка,

Но я терплю, смотрю на вещи просто:

Она грустна — и я грущу слегка,

Она одна — и я знаком с сиротством.

Она из сказки, кистью создана,

А я… Мы только с детством с нею схожи.

Родился я — она была юна,

Умру — она останется такой же.

Завидую ее бессмертью я,

Но временами сдерживаюсь еле:

Ее всегда печалит грусть моя –

И никогда не радует веселье.

Коль поздно возвращусь, в глазах укор,

И я молчу, непонятый, унылый…

Аленушка! Поверь мне: до сих пор

Одну тебя я называю милой.

А ты понять не можешь, на беду,

Что я люблю… Но это — безответно.

Когда-нибудь я от тебя уйду.

Уйду… Ведь я земной,

         а ты — бессмертна.

После прочтения нам стал понятен неожиданный приход маститого поэта: перевод, сделанный нашим коллегой, был, по общему мнению, прекрасен.

Но почему-то дальнейшее сотрудничество Н.Наджми и М.Гафурова застопорилось. Может быть, потому, что имидж Назар-агая рос не по дням, а по часам, и его стихи и поэмы все больше стали переводить москвичи, да и стихотворные сборники появлялись в московских книжных издательствах все чаще и чаще. Тем не менее, именно приход Назара Наджми в нашу редакцию, как мне кажется, оказал на Марселя Абдрахмановича довольно сильное воздействие: его переводы стихов башкирских поэтов нет-нет да стали появляться в печати, ну а после того, как начал выходить литературный журнал «Бельские просторы» на русском языке в Уфе, то главным переводчиком и поставщиком произведений башкир­ских и татарских авторов на русском языке стал именно М.Гафуров. Но теперь он все больше переводил прозаические произведения, причем, иные из них (к примеру, романы Н.Мусина, Т.Гариповой и др.), насчитывающие несколько десятков авторских листов, вышли на страницах журнала именно в его переводах.

Приход Н.Наджми и, соответственно, перевод «Аленушки» произвели на меня такое впечатление, что я на какое-то время вообще прекратил писать стихи и перебросился на переводы. Мне это занятие стало нравиться все больше и больше. Даже примерно себе представить не могу, сколько переводов сделано мною за прошлые годы, но пиком этой своей многолетней работы считаю художественные переводы произведений башкирского фольклора разных жанров, а также переводы стихотворений и поэм великих башкирских поэтов Мифтахетдина Акмуллы и Шайхзады Бабича.

 

* * *

 

Между прочим, тот же Назар Наджми дал мне в ту пору довольно жесткий, но весьма поучительный урок, который я запомнил на всю жизнь.

Как-то пришлось прочитать высказывание великого польского поэта Юлиана Тувима касательно переводов: «Перевод — это есть передача суммы впечатлений, полученных от оригинала». Если всерьез взять подобный принцип «перелицовки произведений с одного языка на другой», то это может настолько развязать руки переводчикам, что сам автор подлинника не узнает плодов своей фантазии. Так вот, я тоже решил перевести одну небольшую по объему, глубоко лирическую поэму Н.Наджми, название которой, к сожалению, забыл. Я готовил литературную страницу накануне очередного съезда писателей. Весь перевод Назара Наджми в полосу не умещался, нодать его именно в этом номере очень хотелось. И тогда я пошел на рискованный шаг: втиснул в полосу чуть больше половины и самую концовку поэмы, откровенно говоря, не особенно тревожась за какие-нибудь неприятные последствия. На второй или третий день вдруг в редакции вновь появился Назар-агай. Но теперь его округлое, в оспинках лицо не сулило ничего приятного. Он извлек из портфеля вчетверо сложенный лист газеты, развернул его и спросил, сердито глядя на меня:

— Это твоя работа?

— Что именно? — не понял я, чувствуя, как у меня начинают дрожать поджилки.

— Вот эта вот «страница». Кто дал тебе право печатать произвольно взятые из поэмы куски? Ты знаешь, что это преступление? Издевательство над художественным произведением карается законом. То есть, я могу привлечь тебя к судебной ответственности. — Не ожидавший столь строгого вступления, я побледнел, ноги мои подкосились, и я невольно опустился на свой стул. — Конечно, может быть, ты просто не знал всего этого… Поэтому я тебя на первый раз прощаю. Но если такое повторится вновь, буду вынужден применить определенные меры.

Высказав все это одним духом, он повернулся и молча вышел из нашей комнаты, кстати, и на этот раз не заглянув к главному редактору. С того времени я ни разу не прикасался к стихам Н.Наджми на предмет их переводов, хотя многие его стихи мне очень нравились.

Другой урок преподал мне Мустай Карим. Дело в том, что композитору Тагиру Каримову страсть как захотелось написать музыкальное произведение  на основе его пьесы «Похищение девушки». Ему удалось уговорить меня написать либретто, что я и сделал. Через несколько дней выяснилось, что, прочитав мой опус, Мустай заглянул в Министерство культуры и жестко сказал: «Если вы хотите сделать из моей пьесы музыкальную комедию, то из нее нельзя выбрасывать ни одного слова». Об этом мне сообщила заведующая отделом искусства Сатира Ахметовна. При этом вид у нее был виноватый и растерянный. Однако Мустай есть Мустай, против него не попрешь, хотя ему, конечно же, было известно, что не «выбрасывая даже слова», более того, не убирая целые куски и не меняя ту или иную ситуацию, невозможно написать либретто музыкальной комедии, или, тем более, оперы. И как только я мог клюнуть на это?! Бедный Тагир Шакирович! Он-то ведь тоже написал больше половины партитуры и отказываться от всего этого ему, естественно, было очень тяжело. И все же, вина лежит на нем: перед тем, как приниматься за сочинение музыки, он обязан был поговорить с автором известной комедии. Ведь для Мустая и впрямь дорого каждое слово в своем произведении, он просто-напросто не может себе представить его в неком усеченном виде. Да и мне было не легче: написанный текст либретто занимал более сорока страниц, и по сути, это было как бы обновленное драматургическое произведение. Так что, такая реакция автора «Похищения…» была вполне предсказуема и это следует во что бы то ни стало предусматривать тому, кто берется за ту или иную «обработку» чужого произведения.

 

***

 

Однако вернемся к стихам.

В те годы на ниве русской башкирской литературы положение дел обстояло довольно плачевно. И в то же время нельзя сказать, что литературное объединение при «Ленинце» когда-либо исчезло. Дышало на ладан — да! Но каждый раз воскресало, как Феникс. Как-то я тоже набрался смелости заглянуть на его огонек. Тогда редакция «Молодежки» находилась на улице Коммунистической, едва вмещаясь в тесных коморках. «Китами» там считались Юрий Поройков, который через пару десятков лет станет первым замом главного редактора «Литературной газеты» А.Чаковского; Петр Печищев, автор романа «Против ветра», послед­ние строчки которого стали своего рода паролем редакции: «Идти было трудно, но идти было нужно!»; Ромэн Назиров, первым опубликовавший мои стихи на странице республиканской печати, когда я был еще первокурсником, а он работал заведующим отделом культуры. Я тогда и представить себе не мог, что по завершении университета меня пригласят на работу в «Ленинец» и я займу кресло Назирова, а он уйдет в науку, станет профессором, известным на весь мир достоевсковедом. Поныне, когда его уже нет, я продолжаю считать его своим учителем. По сути, так оно и было. Несколько лет назад ушел из жизни еще один лидер тогдашних молодых литераторов Рамиль Гарафович Хакимов, которого мы между собой называли «Танк» — за его колоссальную пробивную способность.

Поройков был далеко не единственным «мигрантом», востребованным Москвой. В разное время туда же уехали отличные мастера своего дела: Лева Шерстенников, ставший главным фотографом журнала «Огонек», Владимир Вино­градский, Эдвин Нуриджанов, ставший ответственным секретарем  «Литературной учебы», Вячеслав Трушков (ТАСС). Увы, последние двое тоже ушли из жизни.

Не могу не вспомнить шахматиста Анатолия Жарова, подвизавшегося в нашей редакции. Он писал эпиграммы, сочинял пародии на работников редакции и особо примечательных гостей; свои эпиграммы и пародии он никогда не заносил на бумагу, но каждый из нас знал их наизусть; потом они становились достоянием народного фольклора и города, всей республики. Вот некоторые из этих его опусов: о Р.Хакимове, который отличался более чем солидными габаритами, и сгонял вес ежеутренним бегом по улицам Уфы: «Хакимов с именем Рамиль /набегал ровно сотню миль,/ и от такой-то гонки/ из толстого стал тонким»; о фотографе Рифкате Гайнуллине (якобы от имени нашей газетчицы Нины Борцовой): «Прости меня, но я не виновата, что я люблю Гайнуллина Рифката». Пародия на меня вообще стала достоянием всего региона — мне ее прочитали в Свердловске, когда я ездил туда на выставку ураль­ских художников: «Какой-то сумрачный Газим /заходит утром в магазин/ и говорит сурово: «Налейте мне сухого!» Надо признаться, не в бровь, а в глаз! Именно из уст Жарова вышла байка о Нуриджанове, которую восприняли как истину в последней стадии: якобы с крепкого бодуна Эдвин утром, чуя приближение белой горячки, отправился на Белую (река Агидель). Однако вместо исцеления вода только усугубила его состояние. Тут-то ему и показалось, что Уфу захватывают американские оккупанты. Несколько из этих янки направлялись к нему, чтобы взять его в плен. И тогда Эдик, будучи горячим патриотом своей Родины, издал истошный крик: «Не возьмете живым, гады!» и бросился в воду с моста, чудом остался в живых и даже тогда все еще грозил «оккупантам» кулаком. А то были обыкновенные советские милиционеры, следившие за порядком на мосту и пляже.

Давно, очень давно нет в живых и Анатолия Жарова, и чудной журналистки Лилии Перцовой… Как известно, время ракетой рвется вперед и от него остается только горечь в сердце и светлая память.

II

 

Когда я стал работать в «Ленинце», одновременно руководя литературным объединением, здесь сгруппировалась новая генерация творческих сил, среди которых, вполне понятно, превалировали поэты: несравненная Лира Абдуллина, «вечный студент» Юрий Шуганов, рабочий Игорь Белкин, интеллектуал Станислав Сущевский, эксцентричная Римма Мазитова, юный Володя Быстров, вечно веселый сатирик Евгений Мальгинов, талантливый, но рано ушедший Марат Хабибуллин, напористый Мадриль Гафуров, родной брат Марселя… Всех не перечтешь! Среди прозаиков выделялись Эдуард Солодовников, Геннадий Баннов, Борис Павлов, Анатолий Никитин, Ильгиз Каримов, в скором времени переведшийся в МГУ; Леонард Исмаев; давал свои прозаические экзерсисы наш Эдвин Нуриджанов…

Называя эти, повторяю, далеко не полные имена, я вовсе не собираюсь более или менее подробно рассказывать о каждом из них — «у каждого судьба своя». Мне только хочется отметить, что, вопреки расхожему мнению, молодых служителей муз у нас всегда хватало. Другое дело, что творческие возможности большинства из них так и остались витать в редакции нашей «Молодежки», не получив своего дальнейшего развития. Поэтому прошу учесть, что в своем дальнейшем повествовании я буду останавливаться  только на тех из них, которые сумели преодолеть все ждущие впереди рифы жизни и выйти на более или менее широкий простор.

 

* * *

 

Однажды Юрий Шуганов заявился вместе с громадным детиной, представившимся Эдуардом Годиным. Тот вытащил из-за пазухи довольно замызганный рулончик стихов и положил передо мною на стол. По привычке я стал тут же просматривать их, чтобы c самого начала иметь представление о человеке. Стихи были длинные, что уже настораживало; отшлепаны на плохой портативной машинке со скверным шрифтом. От всего этого у меня сразу испортилось настроение. Ко всему, написаны они были то ли под Хлебникова, то ли еще под каких-нибудь тогда модных Куcиковых или Крученых; при всем при этом ощущалось в них что-то искреннее, надежное, словно недозревшее, но назревающее. Годин почему-то даже не стал выслушивать моего мнения и ретировался по-английски — без слов. Я было успел о нем забыть, но в один прекрасный день он вновь появился в нашей комнате, но теперь аккуратно одетый и подстриженный (у него были шикарные каштановые волосы, красное лицо и толстые, как у негра, губы, которые лишь придавали ему какую-то особую экзотическую красоту). Когда он присел около меня на стул, от  него резко запaxло винным перегаром, отчего мне вдруг стало не по себе, хотя я и сам был в лояльных отношениях с Бахусом. Может быть, поэтому я произнес довольно неприязненным голосом:

— Сейчас у меня нет времени. Зайдите в другой раз.

Но Годин опять молча вынул из-за пазухи рулончик стихов.

— Ну, тогда оставлю, — сказал он и вновь, не задерживаясь, ушел восвояси. Откровенно говоря, такого поворота событий я не ожидал. Мне стало неловко и я, засуетившись, выбежал вслед за ним, но его и след простыл. Удрученный этим обстоятельством, я вернулся обратно и начал перелистывать оcтавленные им стихи. Меня удивило то, что среди них не было ни одного из тех, что он приносил в прошлый раз. Да и по объему они были значительно короче прошлых. Я стал листать страницу за страницей, пока не уперся глазами в небольшое по размеру  стихотворение под названием «Сирень».

Сирень никто не покупает,

Сирень в чужих садах ломают...

Строчки эти меня слегка насторожили. Мне показалось, что я их где-то читал. Неужели плагиат?

Несу сирень сквозящей улицей

На то скрипучее крыльцо,

Где женщина чуть-чуть ссутулится

И спрячет в ней свое лицо.

Но мне от этого невесело,

Сирень душистая моя,

Что ты в тяжелых гроздьях свесила

Свой цвет сегодня для меня.

И сквозь густой настой сиреневый

Опять от нежности я груб.

Сирени сладкое смятение

И горьковатый привкус губ…

Ах, вот что меня насторожило! — эти стихи отличались от прежних, как земля и небо! Я листал страницу за страницей и не без удивления обнаруживал все новые и новые отличные стихи, правда, грешившие элементарными орфографическими и порой стилистическими ошибками, но исполненные подкупающей душевной теплотой. Дочитав рукопись до последней страницы, я сделал для себя твердый вывод: этот рабочий парень, учившийся на вечернем отделении университета, пойдет далеко... Ну, конечно, если на его пути не встанет тот самый «полосатый» шлагбаум, который извечно перекрывал успешно начатую дорогу в искусство молодого человека, осененного «божьим перстом» таланта, чаще всего — в литературе и театральной сцене. Впрочем, художники в этом смысле тоже отстают ненамного. Примеров тому — сотни, а причина всегда одна — богема, боязнь не оказаться в стороне от этой талантливой и в чем-то загадочной стаи, которая чутко отслеживает наиболее интересных  и ярких молодцов и барышень, как магнитом притягивая их в свой круг, выход из которого один: или ты остаешься наедине с самим собой и пробиваешь себе дорогу исключительно собственными силами, что крайне трудно, или принимаешь законы этой самой богемы и становишься членом ордена, который нередко решает дальнейшую твою судьбу: «быть или не быть?» В этом смысле поэтическую богему можно смело ставить рядом с какой-нибудь бандитской шайкой, которая действует примерно по таким же своим «понятиям», собирая в свои ряды тех, кто одарен в совершенно другом качестве — в умении жульничать. В этом смысле создается странное двуединство: быть талантливым в двух крайностях: ради людей и — против них. Михаил Ерилин, «афганец» Александр Банников, чрезвычайно талантливый парень, однако с изрядно нарушенной на той страшной войне психикой и именно поэтому нелепо погибший в условиях мирной жизни; Миассар Басыров, прекрасный башкирский поэт — еще одна нелепая жертва богемы; Эдуард Смирнов — почти двойник Руслана Максютова в смысле образа жизни и смерти; Евгений Мерзляков, труп которого мы искали в моргах.

Я хотел в этих заметках охватить как можно больше молодых дарований, пишущих на русском языке, но окончательно понял:  это просто невозможно. Ковсему, чью-то личность и творчество я знаю больше, других меньше. Но обойтись просто упоминанием тех или иных имен тоже представляется некорректным. Я имею в виду двух по-настоящему заявивших о ceбе поэтах — Георгия Кацерика и Владимира Денисова. Георгий Кацерик — из рода Чеховых и Булгаковых. Он окончил Башкирский медицинский институт (сейчас, разумеется, университет), стихи начал писать со студенческих лет, одним из первых таких стихотворений стало «Трость Маяковского», которое почти все мы знали когда-то наизусть.

От зноя, мух и местных дур

Он шел, бритоголов и хмур,

Туда, где моря голубые глади.

Широкий шаг, высокий рост,

В руке ореховая трость,

Что выросла в окрестностях Багдади.

Стоял и думал:  ось-то ось,

А, может быть, простая трость?..

Но мир какой вокруг него вращался!

Сейчас Гера активно трудится на ниве прозы — любит и отлично  знает природу Башкортостана, и в своих очерках и рассказах о ней мыслит на редкость оригинально, порою — парадоксально, так что не сразу дойдешь до истинной глубины его повествования. Но не предает и родную медицину: его удивительные для восприятия очерки и статьи о ней, любимой, часто публикуются на страницах газет и журналов, особенно — в газете «Истоки».

Говорить о поэзии Денисова — значит говорить о чем-то основательном, точном, выверенном. Он давно уже крепко сложился и как поэт, и как личность — для этого достаточно прочитать хотя бы две его последние поэтические книжки — «Земная пядь» и «Это жизнь».

 

III

 

Я еще в самом начале этого эссе признавался, что не хотел бы впадать в русло хрестоматийности, стараясь назвать как можно больше имен и обращаясь к их творчеству. Но сила инерции оказалась сильнее моих задумок, и по сему я обязан просить прощения у своих читателей, если им в руки попадутся эти номера журнала «Ватандаш», любезно согласившегося в лице его главного редактора опубликовать отдельные главы из моей рукописи. А теперь мне хочется вернуться к стихам незабвенного Эдуарда Година и продолжить о нем свой невеселый рассказ.

Между прочим, на машиностроительном заводе занимал пост главного инженера баснописец Михаил Воловик. У него была масса изобретений и значок «Почетный изобретатель» Союза. На свои кровные он мог бы жить, как говорится, припеваючи (впрочем, так оно, наверное, и было), но его могучим магнитом тянула к себе злая, но бесконечно привлекательная «мать-мачеха» по имени Стихотворчество. Думаю, всяких басен и юморесок он создал за свою отнюдь не короткую жизнь не меньше «главного милиционера» страны С.Михалкова. Конечно, от большинства его творений сильно несло элементарным провинциализмом, но они сочетались и с несомненными удачами. В этом смысле первой следует назвать книжку стихов о реально существовавшем башкирском Еренсе-сэсэне* , который был действительно большим шутником и балагуром, но нередко попадал (и вовлекал вместе с собой других) в весьма щекотливые и даже трагикомические ситуации, из которых его выручала супруга Бандабика, мудрая и благоразумная женщина, которая была старше своего мужа чуть ли не на два десятка лет. Кстати, своеобразный мавзолей, где была похоронена Бандабика, сохранился по сей день на земле Кугарчинского района. Недаром книжка эта привлекла внимание столь строгого в отношении к поэтам и поэтическим творениям человека, как Вафа Ахмадиев, который полностью перевел книгу М.Воловика на башкирский язык. Именно Михаил Яковлевич добился того, что Союз писателей взял шефство над «Феринским заводом» (так называли Уфимский машиностроительный завод, директором которого многие годы являлся лауреат шести (!) орденов Ленина М.А.Ферин). С легкой руки Воловика и Година выступления писателей в цехах завода стали регулярными и всегда собирали полные залы слушателей.

Эдуард Годин тонко чувствовал красоту и переменчивость природы. Приведу для примера только одно его стихотворение под названием «Клён осенний».

Природа вся в предверье перемены:

Желтеет. Холодеет. Шелестит.

А клён горит,

А клён горит без меры

Немыслимою краскою листвы.

Ох, что-то будет, если он обронит

С ветвей искру,

С ветвей одну искру...

И льют дожди...

А клён пылает кроной,

Мой милый клён,

Мой самый близкий друг.

Горим, горим!..

Пора остепениться

Согласно срокам наступивших лет.

Но разве есть какая-то граница,

Где выдают нам зрелости билет?

Но разве нам тонуть в тонах осенних,

Однообразным цветом золотясь?

Природа вся в каком-то опасенье:

Ох, если клёны пламенем взлетят!

Так значит надо —

Теплотой жилою,

Надеждою,

Борьбой,

Сейчас и впредь —

Над скованною холодом землею

Листвой своей,

Как факелом,

Гореть!

Вообще, Эдуард Годин умел кратко, но необыкновенно осязаемо передавать не только земной пейзаж в его многообразном состоянии и общее настроение описуемого мира в его человеческом преломлении. Особенно четко ощущаешьэто в его «дальневосточных» стихах, где ему в молодости пришлось служить. В стихотворении «Сопка любви» мы будто въявь ощущаем и щемящую душевную боль, и хмурую память об этом прошлом: ушедшую в прошлое барачную жизнь узников ГУЛАГа, наложившую свой отпечаток на все последующие поколения, прежде всего — вербованных людей послевоенных лет, так и не нашедших там ни своего счастья, ни духовного и телесного успокоения.

Память никнет обвисло, оборванно…

Где-то рядом, с Находкой почти —

Пьяный вечер поселок вербованных

С этой сопкой крутой обручил.

Пахло моpeм, земными дурманами,

Пахло далью, откуда пришли...

И никак от тебя не отделаться.

Ты осталась у нас в крови —

Сопка нашей начавшейся зрелости

И потерянной первой любви.

Эдуард Годин до мозга костей был рабочим человеком,  трудягой, и вечернее отделение университета, полагаю, мало что ему добавило. Он был поэтом от Бога. Но стихи писал вполне интеллигентные — иначе не мог. Во-вторых, все его эти проникновенные стихи шли от его внутренней человеческой доброты, его предельной откровенности и открытости людям.  В поэзии такое встречается нечасто. Недаром именно это качество прежде всего отмечает Александр Филиппов в своем стихотворении, посвященном Годину:

Неприветливая темень

Приняла его навек.

Проломил судьбою темя

Этот добрый человек.

И как естественный финал звучат заключительные строчки, которыми извечно задавались русские поэты:

До скончания, наверно,

Не пойму, не разберусь —

Почему теряет Русь

Самых преданных и верных?

 

IV

 

Мы сидели с Лирой Абдуллиной в ресторане «Агидель» и пили водку, которую она предпочитала всем другим напиткам. Как, впрочем, и я. Пропустив очередную рюмку, она негромким, слегка прокуренным голосом читала стихи, которые были для меня неизвестны. Она никогда не говорила, кому они принадлежат, за исключением одного стихотворения Бориса Корнилова, — любимой ею «Соловьихи», звучавшей в ее устах как музыка:

...а земля дышала, грузная от жиру,

и от омута совиного левей

соловьи сидели молча по ранжиру,

так что справа самый старый соловей.

Перед ним вода — зеленая, живая —

мимо заводей несется напролом,

он качается на ветке, прикрывая

соловьиху годовалую крылом.

Читала другие стихи Корнилова, каждый раз все больше раззадоривая поэтическими глубинами своей  памяти.

Я замолчу, в любови разуверясь —

Она ушла по первому снежку,

Она ушла —

Какая чушь и ересь

В мою полезла смутную башку…

Читала стихи для детей: «Спи, мальчишка, не реветь, не ушел еще медведь, а от меда у медведя зубы начали болеть…»

Ее очень раздражало то, что я почти никогда не мог понять, чьи стихи она читает: чужие или свои. Дело в том, что ее стихи звучали на такой же поэтиче­ской высоте, что и чужие. Она воистину была настоящим Поэтом, во всяком случае для меня. Да, она пила и курила, ничуть не уступая при этом мужскому полу. Но главное: у нее были поразительно зеленые глаза, в которых отчетливо отражался весь окружающий ее мир. Разумеется, она не только входила в состав уфимской поэтической богемы, но и уверенно шла впереди других. К ней обращались и с нею держались, как с мужчиной. Я знал от друзей-коллег, что она училась в Литературном институте имени А.М.Горького, где в то же время пребывала Белла Ахмадуллина. Кто знает, может быть, они сидели на семинарах за одним столом и слушали одного и того же лектора. Первые стихи Беллы Ахатовны, как мне кажется, удивительно походили на Лирины, или наоборот. Конечно, не по тематике, а по почерку, душевному излиянию.

В простоте своей святой

Неискусною рукой

Я сама приговорила

Себя к каторге такой:

Глыбы круглые тесать,

Пальцы смуглые кусать,

Петь и плакать без причины —

По ночам стихи писать.

Хоть и дерзость велика,

Да бесхитростна строка,

В ноги падаю, Учитель,

Научи ученика!

Это — Лира. Однако уверен: напиши Белла о чем-нибудь подобном, и размер, и интонации, и полусерьезность, и полуирония оказались бы очень похожими. Возьмите для примера хотя бы книгу стихов Беллы «Свеча» — да ведь это Лирин почерк и дух!

Во время писания сих строчек в мою голову пришла дурашливая мысль: а вдруг выгнанный из Литературного института Евгений Евтушенко положил бы глаз не на Беллу Ахмадуллину, а на Лиру Абдуллину, и они стали бы мужем и женой? Могу с уверенностью сказать: и в таланте, и в красоте Лира нисколько не уступала (а может, даже превосходила бы свою «визави»), и жизнь у нее сложилась бы совсем иначе, и именно нашу Лиру из Кушнаренковского района узнал бы весь мир. Ну, это, конечно, шутка. Белла Ахатовна выбилась в большие поэты не по воле, а скорее, вопреки Евгению Евтушенко. И все же, все же... Я не знаю, как наша Лира оказалась в Уфе, откуда у нее, столь еще молодой, был пяти или шестилетний сын, где онаработала и зарабатывала на жизнь? Мне думается, все ее существование  было окрашено в трагические тона, как, впрочем, и сами стихи. И еще — она безумно и, увы, горько любила своего сына, который, на мой взгляд, и сломал ей жизнь, как это сделал своей матери Мур — сын Марины Цветаевой. Но, в отличие от нее, Лира ушла из жизни иным путем, который для многих из нас остался неизвестным.

Я суеверна.

Близкие поймут

И не осудят

Маленькую странность.

Моя душа, покинув

Свой приют,

Не превратится

В некую туманность.

Ей предстоит,

Презрев земную твердь,

Взмыть к небесам

Неслышными кругами

И ликовать

Над вечными снегами.

И предстоит еще мне —

Умереть.

О таких поэтах говорят: предвидел свою судьбу.

Смерть не заставила себя ждать, хотя в разных городах ее брали под свои опеки разные хорошие и даже очень хорошие литераторы. Например, в Вологде и Красноярске — Виктор Астафьев. Пожила она и в Норильске, где чуть не возглавляла местное литературное объединение. Уехать оттуда, видимо, заставил ее лютый северный климат. Пристроиться где-нибудь в Москве она не смогла — там и без нее «мастеров пера» было пруд пруди. Вот она и подалась вместе с сыном куда-то в Старый Оскол. Ну, а дальше...

Нас было человек восемь или десять, которые составляли ядро поэтической группы. Мы выступали в школах и вузах, на разных предприятиях и организациях. Выступали не из-за корысти, а из внутренней потребности. Поначалу я делал короткое прозаическое вступление, а затем предоставлял слово сидящим за столом президиума поэтам. Лиру слушали с особенным вниманием — звук летящей мухи был слышен. И не только потому, что она была среди нас единственной (к тому же красивой) женщиной, писавшей проникновенные, именно «женские» стихи, которые она читала тихим и спокойным голосом.

Бывали у нас и ЧП.  Так, например, вышедший за трибуну  как-то незаметно от нас принявший отменную дозу «на грудь»  Эдька Годин ни с того ни с сего стал раскачивать трибуну взад и вперед, так что взволнованные зрители (слушатели) не столько слушали его стихи, сколько зачарованно следили  за его физическими действиями, готовые при первой серьезной опасности кинуться на выручку, чтобы удержать пресловутую трибуну на весу. С еще большим напряжением и нервозностью следили за тем же и мы, сидящие за столом президиума. Я уже собирался подойти к Годину и вежливо увести его за сцену, но жизнь лишний раз убедила в правдивости аксиомы «Мы предполагаем — Бог располагает» — огромная, надежно выполненная добросовестными мастерами трибуна сорвалась-таки со сцены, на самом краю которой (к нашему великому огорчению) находилась, и с грохотом шлепнулась на пол. Хорошо, что первый ряд сидящих находился в зале на безопасном расстоянии, ну а сам Эдик каким-то чудом остался стоять на своем месте. Как говорится, слава Богу, все обошлось благополучно. Но весть о случившемся все-таки дошла до обкома комсомола и мы не без страха ждали каких-то серьезных санкций. Больше всего — запрета на дальнейшие выступления в городах и районах республики. Но начальство замяло назревавший скандал. И лишь позднее я понял, что эти наши поездки и бесплатные выступления были как нельзя на руку именно обкомовскому руководству, ибо мы это делали как бы от их имени и потому те или иные нарушения (а без них почти никогда не обходилось) нам великодушно прощались.

Правда, был момент (я думаю, не только у нас, но и по всему Союзу) с подачи все того же неугомонного Евгения Евтушенко, которого, как известно, в начале 60-х годов резко осудили за его как бы «непатриотическое интервью» на Западе. Как в ту пору и водилось, на местах стали тоже выискивать местных «евтушенок», в число которых попали несколько «сомнительных» стихотворцев (в том числе я), но даже безупречно партийный Рамиль Хакимов, которого почему-то обвинили в формализме. Раз и навсегда был запрещен поэт Станислав Сущевский, о котором тоже можно было бы рассказать многое. Его обвинили за одну (одну!) только строчку, звучавшую так: «Туманы владеют умами…» Вот, значит, как?! Значит, в голове у тебя туман! А там, где туман, там и диссидентство… Вскоре Стасик вынужден был уехать в Махачкалу (под крылышко Расула Гамзатова, который на все эти игры смотрел с юмором) и остался там навсегда.

Меня обвинили в аполитичности стихотворения «В дождливую ночь», которую непонятно как опубликовали в газете «Ленинец», и главный редактор Р.Г.Дашкин получил от идеологического вождя строгий выговор.

Были еще Мадриль Гафуров (родной брат Марселя), Г.Кацерик — прекрасный поэт, студент медицинского института и другие.

Но это — разговор особый.

 

* * *

 

Cвой пассаж о Лире Абдуллиной я хочу завершить одним происшествием, которое имело место в РДК (Районный дом культуры) села Архангелькое.  К тому времени мы уже имели порядочный опыт поездок и выступлений перед более чем разношерстной аудиторией. Но вот в центре Архангельского района, отстоящего от Уфы в каких-то шестидесяти километрах, почему-то ни разу не побывали — Бог хранил! Но вот однажды нам все-таки пришлось там оказаться. Как и положено, к вечеру на встречу с нами стали стекаться «любители стихов», а сказать точнее, молодая шантрапа, которая, как мы потом узнали, заполняла зал дома культуры, чтобы срывать вечера, подобные нашему. Шантрапа на то и шантрапа, чтобы устраивать (особенно гостям из столицы) всевозможные неприятности, получая от этого кайф. Как нам позднее объяснили, эти молодые люди, не прочитавшие за всю свою жизнь и трех книг, были особенно воодушевлены нашим приездом, ибо мы — ха-ха!  — прибыли сюда читать свои (!) стихи, то есть, являемся  поэтами, о существовании которых они знали лишь понаслышке; во-вторых, их «лазутчики» прознали и про то, что среди нас имеется «чувиха», весьма недурной наружности, а потому есть над кем поизмываться. Когда мы направлялись, как и положено, к шести вечера к зданию дома культуры, сопровождавшая нас инструктор райкома ВЛКСМ находилась в состоянии прострации, отвечала на наши вопросы невпопад и всматривалась в тех, кто кучился на подъезде «культурного» здания. В ее глазах застыл откровенный страх.

— Кто, вы говорите, пригласил вас к нам читать стихи? — то и дело спрашивала она у наc, однако было видно, что ответы наши ее абсолютно не интересовали — она была загипнотизирована той самой трепыхающейся, хаотически циркулирующей, как броуново движение, толпой, которая при нашем приближении все четче стала изображать встречу бригады трактористов веселого и отважного  парня по имени Клим из довоенного фильма «Трактористы». Наша инструкторша пребывала на грани обморока, а мы все больше молчали и уже подумывали о том, чтобы на этом и завершить свой визит в славную столицу Архангельского района, где, между прочим, родился и прославился на всю страну маршал Пстыго Иван Иванович. Девушка-инструкторша райкома комсомола  почти со слезами на глазах упрашивала своих комсомольцев и не комсомольцев («кто их, к черту, разберет!»), но те от ее слов только все больше распалялись. И  тогда произошло вот что: вперед выступила наша зеленоглазая Лира Абдуллина и, вложив два пальца в рот, издала такой свист, какого мне ни до, ни после этого не приходилось слышать. И свист этот так подействовал на витийствующих отроков, что те разом, как один, замолчали. Воспользовавшись этой краткой тишиной, Лира громко прочитала:

Я про вас ничего такого

Не хочу говорить плохого,

А хорошего — не солгу —

Я про вас сказать не могу!

— Гы-гы-гы! — начал было искусственно хохотать один из «слушателей», но другой тут же полоснул его по бритой голове кистью руки.

— Так вот, если вы хотите пообщаться с нами на уровне поэзии, немедленно заходим в этот замечательный храм культуры, а там решим:  продолжать нам друг с другом разговаривать или нет.

И она, не оглядываясь на нас, двинулась вперед по непонятно как образовавшемуся коридору; за ней,  поёживаясь, бросилась инструкторша, а затем — и вся наша мужская (так и хочу сказать — пустая!) братия.

Оскорбительных криков и реплик не было слышно. Только садившиеся на так и этак покосившиеся стулья, не сговариваясь, громко хлопнули этими самыми стульями, желая показать, что вся их «культура» имеет временный характер, и если что окажется не так, то пусть на что-то лучшее не надеется. Это был, так сказать, наш негласный сговор.

Стоило нам рассесться за стол президиума, как Лира Абдуллина, не дожидаясь каких-либо вступительных представлений и характеристик, взошла на трибуну и начала читать свои стихи.

Говорят, беда лиха —

Я не верила.

Далеко ли до греха —

Я не мерила.

Высоко ли до небес —

Не заглядывала,

Дождик будет или снег —

Не загадывала.

Говорили, с милым рай —

Я не ведала,

Говорили — выбирай,

А я медлила.

Говорили — разлюби,

Я не спорила.

Вынуть сердце из груди —

Что мне стоило?

Когда она замолчала, некоторое время царила тишина, потом раздались жидкие аплодисменты, одобряющие крики и легкий свист. Кто-то крикнул: «Давай еще!», и Лира, усмехнувшись, продолжала читать стихи, которые тревожили души (я сам это видел!) этих, казалось бы, совершенно лишенных совести молодых людей.

Словом, к концу вечера, можно сказать, царило почти полное взаимопонимание.

Вот такой оказалась наша уфимская Изабелла Ахатовна Ахмадуллина! По-нашенски — Лира Султановна Абдуллина.

Говорят, через какое-то время в Архангельском построили довольно шикарный для тех времен Дворец культуры, куда с удовольствием приезжали и артисты, и пропагандисты и даже — поэты…

 

V

 

В хронологическом течении времени Уфы был такой момент, как, впрочем, для всей России, который я не без основания назвал бы экстремальным. Почти все общественно-партийные помещения были довольно надежно запломбированы (когда и кем — досель остается неизвестным), и белокаменные помещения эти хранили в себе мертвую тишину. Зато на всех окружающих их площадках и заасфальтированных пятачках топтались сотни или даже тысячи людей, у многих из которых в руках колыхались на легком ветру всяческие плакаты, лозунги, фанерные и холщевые транспаранты, требующие отставки бывших партийных деятелей, немедленного установления суверенитета и настоящих, а не фальшивых прав человека. «Мы хотим быть истинными хозяевами на своей исконной земле!», «Не травите нас нефтеотбросами — мы хотим еще пожить», «Мы хотим быть людьми, а не быдлом!..» Такого количества лозунгов и транспарантов мне никогда не приходилось видеть, нетрудно было догадаться, что большинство из митингующих были людьми из районов и небольших городов. Да тут и догадываться было нечего: повсюду, где только можно было найти свободное местечко, стояли автобусы и грузовики всех марок и мастей. Многие прибыли сюда со стороны, издалека, из самых отдаленных медвежьих углов, чтобы, может, в первый и последний раз заявить уфимским чинодралам о себе.

В Башкирском народном центре почти ежедневно проходили заседания курултаев. На заседаниях этих принимались поразительно смелые решения, вплоть до создания «теневых кабинетов» при участии  самых видных в недавнем прошлом деятелей столичной интеллигенции. Сюда входили и писатели, и мастера сцены, и люди искусства. Потом заседания эти стали навещать всевозможные ученые: доктора и кандидаты наук, почувствовав, что отсутствие их может быть воспринято как перестраховка, страх за свою жизнь, потеря всякого уважения в глазах собственных студентов, которые сами дефилировали в фойе  и залах заседаниях ОПЦ.

Думаю, что со временем будут напечатаны не только документальные протоколы и отчеты, но и художественные произведения о событиях тех дней. Впрочем, перед смертью отличный прозаик Динис Буляков успел сочинить на эту тему роман под названием «Жизнь дается однажды».

А чего стоила, к примеру, «голодовка» одного деятеля на Советской площади, где он поставил себе небольшую палатку и выставил всякие требования и лозунги? Однако говорили, что по ночам его «соратники» приносили ему кормежку, и потому забастовщик вместо похудения только раздавался вширь.

Вот тогда как бы заново скрестились наши пути с моим старинным другом,  известным поэтом республики Александром Павловичем Филипповым. Как-то само по себе получилось так, что мы каждодневно оказывались в помещении радио и телевидения и вещали на всю республику, пытаясь охарактеризовать обстановку, сложившуюся как в стране, так и в Башкортостане. Мы говорили по радио и телевидению без всяких предварительных согласований, как бы дополняя друг друга и призывая земляков к благоразумию, чтобы не допустить нечаянного кровопролития. Мы обращались к их гражданской выдержке, взаимопониманию. Несколько раз мы посетили забастовавших студентов, но они были настроены «стоять до конца». По всему городу проходили демонстрации и митинги так называемых «зеленых». Словом, мы пытались в своих импровизированных выступлениях охватить как можно больше важных проблем и нам в этом смысле везло — наши голоса были слышны не только во всей республике, но и за ее пределами.

Однажды ночью «некие» силы напали на студентов, объявивших голодовку, крепко побили их и разорвали на куски их палатки. Правоохранительные органы пытались установить, чья это была работа, но, разумеется, бесполезно. Зато в городе появился новый термин «ОМОН», который внушал страх своей загадочностью. Именно тогда я написал такое стихотворение:

Придумал кто-то (кто таков?) —

Омоновских боевиков,

Пятнистых леопардов;

Не оставляя синяков,

Вмиг забивают дураков —

Студентов или бардов.

Зовется просто — “прецедент”,

Когда ломают кости.

Быть может, только Президент

К ним не питает злости.

Что Президенту — прецедент?

Он сам погоны носит.

Узор пятнистый по Руси...

Возьми нас, Боже, в небеси!

Несколько из бастующих были избиты так, что их пришлось госпитализировать.

Это была последняя акция, попытка своими пустыми желудками добиться каких-то уступок со стороны властей. На другой день после «погрома» мы опять выступали с Филипповым по телевидению. Не помню, что именно говорил тогда он; я же рассуждал как представитель адвокатуры: мол, голодовка — это законный вид протеста, объявлять ее имеет право любой гражданин свободной страны или группа единомышленников; обязанность правоохранительных органов и вообще властей — не допускать никакого насилия против бастующих; установить в пределах возможного медицинское обслуживание, чтобы в случае чего прийти на помощь пострадавшим и т.д.

Это наше выступление с Филипповым было показано по «ящику» несколько раз. Однако голодающие строптивцы и после этого не хотели смирять свои амбиции. Они решили провести митинг протеста, на который собралось довольно большое количество людей, а также представители вышестоящих органов. Выступали многие — одни осторожно, другие — на грани фола. Помню, с каким елейным голосом (ну прямо лисица с вороной в басне Крылова) обращался ректор педагогического института, уговаривая  их прекратить голодовку и вернуться к занятиям. Мне тоже хотелось высказать кое-какие, довольно критические соображения в адрес властей. Но тут меня как будто током пронзило: один из выступающих студентов обвинил нас с Филипповым чуть ли не в провокации: мол, мы с самого начала были против голодовки и вообще, вели себя недостойно. Это был для меня такой удар, что я пoначалу чуть не задохнулся от возмущения. А потом, уже успокоившись, дал себе слово в дальнейшем не встревать во всякие такие (какие?) дела и почти перестал посещать радио и телевидение — пусть разбираются сами! Но события не только не ослабевали, но и накалялись с каждым днем. Наутро мне позвонил Александр Павлович. Голос его звучал почти сердито:

— Ты чего там заховался, как крот в своей норе? Приходи завтра к девяти утра к Белому дому* , разговор есть.

Все недоразумения и обиды моментально улетучились как дым, и я чуть не бегом устремился к месту свидания, мучительно размышляя, чтo же могло произойти за столь короткий срок, чтобы в авральном  порядке мчаться зачем-то не куда-нибудь, а к Дому правительства. Филиппов уже ждал меня неподалеку от входа, лицо его показалось мне заметно взволнованным.

— Что-нибудь случилось?

— Да ничего особенного, — сказал он. — Просто кое у кого в этом почтенном заведении появилась потребность в нас. Вчера вечером было принято решение провести сегодня заседание Верховного Совета.

— Ну и что? — разочарованно произнес я. — Надеюсь, тебя не собираются назначить президентом суверенной Республики Башкортостан? Или, скажем, ее премьер-министром?

— Может быть, и собрались бы, да шестая графа мешает, — подхватил мой иронический тон Александр Павлович.

— А причем тут «шестая»? Ты что, еврей?

— Я русский. Но во главе национальной республики должен стоять башкир.  Так решило большинство депутатов Верховного Совета.

— Ну а я тут причем?

— А притом, что ты по собственной инициативе стал лицом заметным на политической арене: на курултаях председательствуешь, речи произносишь... Чуть не угодил в состав «теневого кабинета». Ну о телевидении и радио, плюс СМИ — и говорить нечего.

— А что такое СМИ? Что-то мне не приходилось встречаться с подобной аббревиатурой.

— Невежда! И как только у тебя хватает совести светиться на телеэкранах.

— А если серьезно?

— А если серьезно, то СМИ расшифровывается как «средства массовой информации», то есть, все газеты и журналы, страницы которых ты в последнее время буквально заполонил.

— Почему заполонил? Я пишу то, что хочу.

— Об одной репрессированной Хадие Давлетшиной напечатал штук десять очерков и статей. Прибавь к этому полосные материалы о многих других репрессированных писателях и политиках наподобие Якова Борисовича Быкина. Потом ошарашил очерками о Заки Валиди, Мусе Муртазине... Год назад стал «человеком года»… Так что готовься пожинать плоды своего энтузиазма.

— Что значит — готовься? Я пишу о том, что мне близко и дорого. А если мне позволили выступить еще три года назад по paдио с материалом об Ахметзаки Валиди, а затем я выступил с очерками о нем в газетах «Йэшлек» и «Советская Башкирия», это вовсе не говорит о том, что я рвусь в органы власти. Да, удивительно, что партийные органы все это пропустили.

— А кто бы мог тебя остановить? — засмеялся Филиппов. — Обком дышит на ладан. Предстоят великие преобразования.

— И все-таки, чего ради ты пригласил меня сюда ни свет ни заря?

— Что, я плохо тебе объяснил? Во-первых, кто-то из нас должен выступить на предстоящем заседании Верховного Совета. А там готовься к большому путешествию по югу республики в качестве кандидата в депутаты, понял?

— Нет, не понял.

— Не понял, так поймешь.

Мы вошли в мраморное здание Общественно-политического центра. Большой зал. За столом Президиума сидели будущие представители власти суверенного Башкортостана. Меня одолевала мелкая дрожь. Если слова Филиппова окажутся правдой и меня пригласят на трибуну, я должен буду о чем-то говорить. О чем?

Но вот после очередного оратора председательствующий внимательно посмотрел в нашу сторону, и я понял, что роковой час настал: если мне впрямь дадут слово, то...

Однако взгляд председательствующего скользнул по рядам и вдруг он как-то подчеркнуто многозначительным голосом произнес:

— Слово предоставляется известному поэту Александру Павловичу Филиппову.

Его речь сопровождалась то аплодисментами, то одобрительными возгласами, причем, рукоплескали ему куда дольше и энергичнее, чем прочим выступающим. Итак, на моих глазах в лице моего друга рождался истинный политиче­ский деятель, который знает, о чем говорить, как манипулировать живым залом.

Во время перерыва я от души пожал ему руку и произнес сакраментальную фразу:

— Ну, Саша, готовься стать государственным деятелем.

— Нет уж, приятель, это ты готовься им стать. Я же тебе говорил, что тебя выдвинули кандидатом в депутаты от Баймакского избирательного округа.

— Ну это же бабушка надвое сказала, — пробурчал я. — Может быть, я вообще не хочу быть никаким кандидатом.

— Будешь! — категорически изрек  Филиппов. — Еще как будешь. Не захочешь — заставят.

Его слова меня удивили, но вскоре выяснилось, что предсказание его оправдалось. Моим доверенным лицом согласилась быть сотрудница Башкирского филиала Академии наук СССР, а также обладательница многих талантов (поэтесса, знаток народных обрядов) Розалия Султангареева (ныне доктор филологиче­ских наук), а также прекрасный прозаик, проживающий в городе Салават, Сергей Матюшин. Так что, в этом смысле все было хорошо. Но только в этом. В остальном же я с самого начала был обречен на провал: транспорта у меня не было и мы передвигались по своему Баймакскому округу, центром которого почему-то был город Салават, что говорится, на перекладных; ночевали где попало, питались тем, что Бог подаст. В это же время наши соперники разъезжали на иномарках, и соперники эти были нам не чета: генеральные прокуроры (а может, судьи — теперь уже не помню) республики, первые лица крупнейших предприятий, вроде главного инженера Салаватского нефтехимического комбината и т.п. Но мы с Розалией не унывали, ибо были совершенно уверены, что нам ничего не светит, и, может быть, поэтому наши встречи с избирателями нередко превращались в вечеpa-концерты: Розалия пела и танцевала, а я читал свои стихи и говорил о литературе и искусстве больше, чем о своих экономических программах. Помню, во многих аудиториях, особенно при встречах со студентами вузов и техникумов, я все больше талдычил о том, что для новой, преображенной перестройкой страны, даже больше, чем развитая экономика, нужно образование, и в виде доказательства частенько читал на русском и башкирском языке стихотворение великого поэта Акмуллы «Мои башкиры, надобно учиться!», написанное в эпоху, когда народ переживал особенно тяжелый период своей истории. Именно в учебе, грамотности, образовании видел башкирский просветитель выход из того черного и, казалось бы, беспросветного тупика.

Пройдет несколько лет и в ауле Туксанбай Миякинского района откроется Дом-музей Мифтахетдина Акмуллы, появится республиканская премия имени Акмуллы, а спустя еще несколько лет будет торжественно отмечено 175-летие со дня рождения этого воистину великого человека с приглашением гостей из разныx тюркоязычных стран...

Когда отшумела избирательная кампания и подвели итоги выборов, то оказалось, что я завоевал первое место, набрав 70% голосов. Я не знал, что предстоит еще один тур, который и выявит окончательно победителя. Пришлось вновь выехать в некоторые районы Башкортостана, проводить встречи с теми, кто еще не был «охвачен». Однажды утром раздался звонок и я услышал знакомый бас Александра Павловича.

— Извини, приходится сообщить тебе неприятную и для тебя, и для всех нас, твоих друзей, новость: во втором туре Гульфия тебя обошла на несколько голосов и стала победительницей в вашем марафоне, — и он положил трубку, даже не дав мне что-нибудь ему ответить.

Откровенно говоря, я с самого начала предвидел такой исход: победить вон каких тузов! Это, понимаете ли... Но каким образом за этот короткий срок меня могла обойти тогда еще молодая поэтесса, отстававшая от меня на разы? Именно этот факт зacтавлял меня мучительно размышлять над свершившимся, довольно странным для меня событием. Но чтобы переживать и oтпиваться корвалолом — такого у меня, разумеется, не было. По «ящику» мне по несколько раз на дню приходилось видеть заседания Госдумы, исходя из чего можно было себе представить ту воистину «титаническую» работу, которую думцы каждодневно выполняли, сидя за своими персональными креслами, принимая законы за законами, которые, как вскоре выяснилось, почти не выполнялись в реальной жизни. Конечно, многие избиратели, или, как через какое-то время стали выражаться — «электорат», на первых порах верили своим выборным депутатам. Постепенно вера их истекала, надежда гасла на виду, зато неприязнь, доходящая до ненависти, росла не по дням, а по часам. Особенно после ряда отвратительных сцен драк между теми или иными думцами, зачинщиками которых чаще всего выступал лидер ЛДПР Жириновский. Видя, что ему ни при каких обстоятельствах не грозит наказание, этот сановитый «сын юриста» стал позволять себе абсолютно не приемлемые высказывания, вроде того, что татар и башкир следует выселить в глубины «сибирских руд», а российским солдатам обмыть сапоги в водах Индийского океана. Зрителям «ящика» оставалось только разводить руками от изумления, когда распоясавшийся «лидер» волочил за волосы женщину-депутатa, мог последними словами обозвать кого угодно и т.д. И все это — на глазах миллионов зрителей и зарубежных любителей клоунады. Наконец, собрал со всех концов России всех своих родственников, добившись для них квартир в лучших районах Москвы. Люди не знали: верить ему или нет — уж слишком из ряда вон выходящими представлялись подобные заявления этого человека, после которого слова Маяковского про «горлана-главаря» вызывали лишь кривую усмешку. Да, великому пролетарскому поэту до господина Жириновского далеко!

Не сразу понял «электорат», почему все эти хулиганства этого «горлана-главаря» обходятся без каких-либо неприятных последствий: просто-напросто он со своими соратниками, среди которых особенно выделялся Митрофанов, как свора собак, набрасываются на тех, кто осмеливается выступить против политики Кремля. Тут уж они не жалели ни своих глоток, ни своих физических возможностей. А потом пошли так называемые убийства политических и общественных деятелей, крупных предпринимателей, журналистов и, вообще, любых оппонентов.

Правда, все это стало особенно интенсивно происходить несколько позднее выборных кампаний на местах. События как бы сами собой стали наслаиваться друг на друга и потому начали восприниматься как нечто единое целое, и когда выяснилось, что я не прошел в Госдуму, мне казалось, что все это происходило как бы единовременно, без разделения на месяцы и годы. Именно тогда у меня родилось стихотворение, которое я назвал «Безумие».

Давно уж не взирал на ледоход я

С вершины оголенного Шихана,

На то, как разъяренная пехота.

Торосов лбы друг друга расшибают.

Как между ними черная, как деготь,

Шипит вода, воронками свиваясь;

И там, где с Агиделью слившись, Дема

На крыльях льдов возносится, как аист.

Давно не видел, как шальная глыба

Бросается китом-самоубийцей

На мертвый берег, и потом, как рыба,

Там начинает и рыдать, и биться.

Уходят чудеса — приходят будни

И талых вод, и ледяных безумий.

И лишь безумней с каждым годом люди —

На улицах, в квартирах и в Госдуме.

Да, настало время, и я возблагодарил судьбу за эту милость — не числиться в составе его членов — говорю это положа руку на сердце. Мне вспомниласьдавным-давно произнесенная кем-то фраза: «Писатель должен писать». Хочу привести и слова другого великого мыслителя — Карла Маркса: «Писатель, конечно, должен зарабатывать, чтобы иметь возможность существовать и писать, но он ни в коем случае не должен существовать и писать для того, чтобы зарабатывать». В тот отрезок времени, когда после «шоковой терапии» на полках магазинов осталась зияющая пустота, найти свое место в жизни стало чрезвычайно трудно. Гласность была неограниченная, а писать не о чем. Вот на той волне и поднялись: во-первых, литераторы, которые когда-то были вынуждены были эмигрировать за границу; во-вторых, те, что свободу слова восприняли как вседозволенность, в результате чего в нашу литературу буквально ворвался шквал сквернословия, гадкой порнографии, цинизма и безобразной брани прошлого — всей истории выдающихся личностей. Помню, когда я услышал по радио выступление литературоведа Ильиной (имя, отчество — забылись), и она назвала Ленина «кровавым палачом», чувства мои настолько накалились, что я не выдержал и написал ей «уничтожающее» письмо, прекрасно понимая, что вся эта моя канитель — пустышка, обычный мыльный экзерсис. В то же время я исповедовал демократию, искренне веря, что наступило воистину время Демоса. Как я ошибался! Тем не менее, занявшись жанром публицистики и целыми днями просиживая в государственном, партийном архиве, а затем и в архиве КГБ, я старался вникнуть в политическую обстановку разных периодов Башкортостана и не только. Мне доставляло мучительное удовольствие вникать в судьбы многих выдающихся деятелей до и послереволюционного времени, возможность понять страшную машину истребления национальных кадров и в первую очередь интеллигенции, людей науки, литературы и искусства. Это было небезопасное занятие, ибо еще сильны были позиции партийных работников, которые через некоторое время переберутся в «демократические кресла». В результате свет увидели три мои публицистические книги о репрессированных деятелях республики: «Совесть и жертвы эпохи», за которую, кстати, мне была присуждена Государственная премия РБ имени Салавата Юлаева; книга «Крючья под ребро», «Дыханье жгучее истории». После этого я твердо решил перейти на «художественные рельсы», и первой такой книгой явился роман «Расстрел», отражающий мятеж зауральских башкир против большевистского террора, продразверстки и геноцида, который устроили такие нелюди, как Эльцин, Артем, Руденко, Поленов и другие. Я глубоко благодарен тому же Александру Филиппову, который счел возможным (не испугался) напечатать на страницах газеты «Республика Башкортостан» (бывшая «Советская Башкирия») рецензию, в которой дал роману высокую оценку.

А вообще-то с ним случилась забавная, но вполне закономерная для того времени метаморфоза: человек, на первый взгляд довольно далеко отстоявший от политики, прекрасный поэт-лирик, внесший в русскую поэзию Башкортостана совершенно новую струю проникновенного лиризма,  пронзительного видения и художественности в изображении окружающего его мира, необычайно многообразной, но одинаково прекрасной природы нашего края, вдруг как бы забыл обо всем этом и переключился на совсем иную плоскость бытия — политики, общественной риторики и откровенного прагматизма в отношении своей жизненной позиции. Теперь он принимает участие в самых разных общественных и даже государственных мероприятиях, где его встречают не столько как литератора и признанного стихотворца, сколько как активного политического деятеля, и он нисколечко не дает повода для какого-либо сомнения. Eго выступления, как правило, напористы и остры. Он не избегает самых жгучих и порой рискованных тем: если нужно, может открыто высказать нелицеприятные вещи в адрес власть придержащих, известных московских правителей, по-прежнему с пренебрежением, а то и с беззастенчивой наглостью относящихся к своему народу, ратует за народовластие не на словах, а на деле, прекрасно сознавая, что это — лишь начало долгой борьбы и устраниться от нее — не что иное, как элементарное предательство. И потому, обращаясь к своему карандашу, он восклицает:

...Неведомо, убьют ли строки

Настороженного врага?

Самоуверенной и строгой

Не рано ль быть тебе, строка?

И потому терпи, бумага,

Спеши, послушный карандаш.

Ужо мои стихи с отвагой

Еще пойдут на абордаж.

И его карандаш спешил, смело шел на абордаж таких твердынь, которые могли бы напугать и испытанные  экипажи кораблей.

...Крестьянину нет ни земли, ни хлеба,

Что вырастит — начальство отберет.

Bот почему с овчинку стало небо

Тому, кто пашет, сеет и кует.

А те, кто выше, горюшка не знают,

Жиреют тучно от заморских блюд,

Ласкают жен да вина попивают,

При том мордуя работящий люд.

Всю жизнь какой-то воз пустопорожний

Тяну я в беспросветной кутерьме;

Дорог полно, а всюду — бездорожье,

Свободы много, но страна в тюрьме.

Хочу кричать, но одинокий голос

Беззвучно тает снегом меж берез.

Песчинка я, жарой спаленный колос,

Как весь народ, я тоже безголос.

Нет, это не те стихи, которые сочиняют потому, что «дозволено» сверху и цензура не режет их направо и налево. У Александра Филиппова еще в начале 60-х годов, при первых проталинах хрущевской оттепели, создавались стихи, при чтении которых по спине пробегал мороз. Так, из-за одного маленького стихотворения «Я в лес вхожу...» была выброшена из печати издательства целая книга стихов. Партийные власти тоже неплохо разбирались в эзопов­ском языке.

Я в лес вхожу, как будто в государство,

Где на престоле грубые дубы,

Они в кулак свое зажали царство,

Хоть сами толстокожи и тупы.

Они угрюмой тенью заглушили

Побеги трав и вольный запах смол.

А было б лучше, если б посадили

Зеленую березку на престол.

Чтоб временем задетые деревья,

Роняя листья, не теряли вес,

Чтоб на земле и молодо, и древне

Росла трава и радовался лес.

Стихотворение это отмечено 1962 годом, то eсть написано 45 лет назад.

Резкая перемена интонации и содержания стихотворений поэта, как вы сами, наверное, уже догадались, была продиктована разящими переменами, которые произошли с приходом новых «вождей» и развала великой страны, называемой Советским Союзом. Не секрет, что этот почти вселенский для нас (да и для всей планеты) катаклизм не только перевернул всю нашу жизнь, историю и судьбу, но и в прямом смысле ударил по сердцам простых людей, особенно тех, кто с оружием в руках сражался за свою Родину на полях Великой Отечественной войны, больно отозвался во всех жанрах литературы и искусства, их создателей. Немало мастеров пера, не выдержав душевных мук, покончили жизнь самоубийством. Вскоре мало известное людям слово «суицид» стал вполне употребимым в лексике наших людей. «Я давно уже не человек», — заявил в одном из предсмертных стихотворений замечательный поэт-фронтовик Владимир Соколов; наложила на себя руки Юлия Друнина, участница Великой Отечественной войны; получая орден из рук российского президента, прекрасный поэт-фронтовик Юрий Левитан­ский вместо благодарности резко потребовал прекращения войны в Чечне. Многие поэты и писатели отказались от государственных наград. Так вышло, что последние стихи известного башкирского поэта, героя войны, увенчанного множеством ранений и увечий Хакима Гиляжева для его последней книги именно я переводил на русский язык. Что ни стихотворение — то боль, муки, страдания. Один молодой башкирский композитор, волею судьбы оказавшийся аж в самой Австралии, рассказывал мне, что в первое время отношение к нему со стороны австралий­ских коллег-музыкантов (да и не только их) было неприязненным, он чувствовал вокруг себя тяжелый вакуум живых людей, долго не понимал, почему так происходит — ведь он ничего плохого не совершил и совершать не собирался, просто хотел, во-первых, изучить английский язык, во-вторых, соприкоснуться с современной австралийской и английской музыкой, войти в контакт с их создателями. Вот почему столь негативное отношение к себе стало для него чрезвычайно неприятной, оскорбительной неожиданностью. Причину инцидента в скором времени объяснил ему один из русских диссидентов, в недавнем прошлом покинувший «берега отчизны дальней»:

— Вашу страну здесь воспринимают как страну воров и убийц.

«А я тут причем?» — хотел было спросить наш незадачливый соотечественник, не вовремя угодивший на «зеленый континент», но смолчал, поняв, что доказывать (да еще бывшему земляку), какие-то противоположные истины просто глупо. Вскоре ему пришлось уехать из дальнего земного материка. Он вернулся на родину и вдруг понял: несмотря ни на какие «райские кущи» дальних стран, жить в своем отечестве и привычней, и благостней. Воистину «нам дым Отечества и сладок и приятен». Загадочна и противоречива душа россиянина!

Филиппову в этой жизни выпала козырная карта. Мало того, что он чуть не с пеленок начал писать стихи и именно в них нашел свое жизненное призвание. Ему  с колыбели была дана любовь к земле, где он родился и где мать вспоила его своим молоком. Почти с самого начала своего творчества он писал стихи, пронизанные не просто любовью, но и обожанием родного края, древней башкирской земли и вечно молодой ее природы, которую Господь Бог осенил воистину непостижимой красотой. Ему здесь близко все: ароматные ветры и жгучие морозы, лучезарные реки и густые урманы, неумолчный гомон птиц и полынные степи, терпкий кумыс и несравненный вкус мёда... Кстати, документальный полнометражный фильм «Башкирский мёд», созданный по его сценарию, в 60-е годы завоевал первую премию на международном конкурсе в Бухаресте. Но, разумеется, больше всего он любит окружающих его людей, их открытую и отзывчивую душу. Рожденный в башкирском селе Юмагузино Кугарчинского района, в самом сердце Башкортостана, он с детских лет впитал в себя все, что связано с башкирским народов, его характером и Богом дарованным духом. Почти от каждого его стихотворения веет именно этим «геродотовским» духом, замеченным еще мудрым Львом Толстым. Но при этом Александр Павлович всегда остается истинно русским человеком, что мы, опять же, чувствуем во всех его произведениях, к какому бы жанру они не относились. Лучше других выразил суть его поэзии все тот же Хаким-агай Гиляжев: «Обычно русские поэты пишут о башкирах, а Филиппов пишет от имени башкир». Ничего удивительного, что почти с первого дня пеpecтройки Александр Павлович, как бы забыв о прочих делах, становится одним из самых активных и откровенных борцов за башкирский суверенитет. Он много выступает и пишет, принимает участие в уличных митингах и на совещаниях, проходящих на самом высоком уровне.  К его мнению прислушиваются, с ним считаются, советуются первые лица республики. Газета «Истоки», главным редактором которой он работает вот уже почти 15 лет, превращается в одну из самых читаемых и боевых органов республиканской печати. Он много ездит по республике, и везде его принимают как почетного гостя. Во время президентских выборов  он не знал ни сна, ни покоя. Без его участия не проходило ни одно важное мероприятие широкого масштаба. Он становится членом Президентского Совета, народным поэтом Башкортостана — беспрецедентный факт, ибо до последнего времени это высокое звание присваивалось только башкирским и татарским деятелям литературы. Словом, об Александре Павловиче можно говорить и говорить, писать и писать. Однако я бы посоветовал не торопясь, вдумчиво прочитать первый том его трехтомного издания стихов и столь же вдумчиво и внимательно всмотреться в портрет поэта в исполнении прекрасного художника Виктора Кириченко: настолько глубоко и психологически точно зафиксировал он своей кистью облик нашего героя — Александра Павловича Филиппова. И закончить заметки о своем дорогом друге я хотел бы его стихотворением «Искусство», посвященным именно художнику Виктору Кириченко.

Художник мне картину подарил,

Всего этюд... И вот что интересно:

Как будто он со мной заговорил

Опавшею листвой сквозного леса.

Опушка желтая обнажена...

Березовая рощица... И вроде

Сама природа изображена,

Но только натуральней, чем в природе.

Запечатлело осень полотно...

В лесу печальном ветрено и пусто,

А в сердце у меня полным-полно

Весеннего волнующего чувства,

Глядел и думал я: так вот оно, —

Предназначение высокого искусства.

Газим Шафиков


Copyrights © Редакция журнала "Ватандаш" 2000-2018